И Валя улыбнулась: ничего, мол. Я тоже улыбнулся ей.
— Валя, — спросил я, — а как вам удается выполнять норму на 150 процентов?
— Сама не знаю, — сказала она. — Привыкла, наверное. Вот только раньше у нас так было, что если деталь менять, станок обязательно останавливаешь. А я попробовала без остановки менять деталь. Быстрее так. И резец я всегда перетачиваю как мне удобнее. В общем, приходится стараться. Когда у меня 120 да 150 процентов, получу за месяц рублей восемьсот. А работаю я одна в семье. Свекровь — она не работает.
Я больше не задаю вопросов Вале. Да и не надо больше вопросов. Просто можно сидеть и говорить с Валей обо всем. Например, о ее муже, солдате Григории Мякишеве, который грозится в письмах выкинуть из дому Валю и свою дочь. Письмо его торчит обмусоленным уголком из нагрудного карманчика Валиного рабочего халата. Зачем Валя носит его с собой? Чтобы почитать подружкам в перерыв? А может быть, для того, чтобы чувствовать свою обиду, не забывать о ней? Ведь иногда и это нужно человеку. «Наверное, Валя одинока, — подумал я. — Очень уж она какая-то покорная. С такими совсем не считаются».
Мы вместе вышли за заводские ворота, и я предложил Вале довезти ее на мотоцикле до дому.
— А вон мой дом. — Она показала пальцем на одноэтажный домишко, стоящий первым на немощеной, почти деревенской улице. Ставенки, потревоженные ветром, наполовину захлопнулись, и домик казался подслеповатым.
— Валя, можно я к вам зайду, познакомлюсь с вашей семьей?
— Пожалуйста... — Валя как будто чего-то испугалась. — Только... только, знаете, у меня свекровь такая: вот увидит сейчас, что я с вами стояла, и обязательно Грише напишет, да еще так распишет, что ой-ой-ой... Вообще-то ерунда, заходите.
— Да нет, не стоит, пожалуй... До свиданья. Я еще буду у вас на заводе.
И Валя ушла недальним своим путем к домику со ставенками. Именно недальним. Это слово пришло мне в голову, когда я глядел вслед молодой женщине в синем халатике. Путем недальним — сегодня, завтра, через год. Оглянешься — долгий путь, а померяешь — далеко ли ушел? Нет, все на том же месте. Почему так? Ведь это ошибка. До сих пор не выбралась Валя Мякишева на дальний свой путь. Просто ей не объяснили ее ошибку, стоит только объяснить, и все будет иначе. Надо скорее это сделать. Надо ей помочь. А как это сделать?
— Хорошо написал, — сказал Сережа Ясинский, друг. Он пришел из другого кабинета специально, чтобы сказать эти два слова.
— На уровне, — согласился завотделом пропаганды Пчелкин.
До самого обеда я все читал свою статью.
Ясинский не мог ошибиться: во-первых, он очень скуп на похвалы, во-вторых, он не только знает, как надо, он сам умеет делать как надо. Конечно, я рад его похвале. Неудобно читать свою статью десять раз подряд, неудобно показать свою радость. Но я продолжаю читать и все больше убеждаюсь: да, в самом деле ведь надо идти по земле путем дальним, все время в гору, а для этого надо... Что надо для этого?
— Знаешь, — говорит Ясинский, — ты написал хорошо. А только... Вот ты требуешь чуткости к людям, а ведь это талант, что ли. Не всем это дано. Можно ли требовать это?
— Да, да, именно талант. Самый драгоценный талант. И все-таки надо требовать. Понимаешь? Никаких тут специальных мер, конечно, принимать нельзя. А вот когда прочтут — а прочтут на заводе обязательно, — может быть, на кого-нибудь подействует. Что у нее за плечами? Третий разряд да семь классов. Обидно. Расшевелить надо людей. Ведь у Мякишевой очень хорошие задатки: ясная голова, умелые руки. И вся она какая-то душевная... Я ручаюсь за каждый факт, а разговоры, конечно, будут.
Разговоры начались в тот же день. К шести часам в отдел зашел Алексей Кряжистых, фрезеровщик с Машиностроительного. Все основательно в этом парне, самом деятельном нашем рабкоре. Начал он, как всегда, с дела:
— Вот вы пишете, что токарь у вас эта, как ее, Валентина Мякишева. Непонятно: вы пишете, что она станок не останавливает, деталь меняет на ходу. Может быть, она обороты сбавляет? А может быть, просто с техникой безопасности незнакома?
Смотрит на меня Алексей своими голубыми глазами, и отвечать ему надо очень определенно.
— Собственно говоря, я специально зашел к вам до смены. Купил сегодня газетку, прочитал, не понял, пришел узнать. Может быть, вы объясните. Резец перетачивает?
Я говорю ему, что статья эта — о человеке, ему надо выбраться на свой главный путь, надо, чтобы люди — мастер Баграян, товарищи, Алексей Кряжистых — помогли, что технические детали здесь не так важны.
— Тогда, — предлагает Алексей, — мы сделаем так. Соберем человек пять комсомольцев, активных ребят, возьмем токаря, фрезеровщик я сам, ну еще там шлифовщика, технолога, кого-нибудь из комитета комсомола и — на Тормозной. Проведем рейд. Посмотрим, что хорошо, чему можно поучиться, а что плохо. Договорились? Вот там и увидим на месте, как Валя Мякишева работает, и вообще как что.
Когда день кончился и я вышел на улицу, мне вдруг показалось, что подлинная жизнь совсем близко, что она начнется вот-вот.
Рейд на Тормозной завод состоялся. Алексей Кряжистых положил на мой стол голубую тетрадку с ровными, аккуратными, цельными строчками. Я прочитал эти строчки, где не надо было править или вычеркивать. Кряжистых увидел, как работали люди на Тормозном, но, главное, он знал, как они должны работать. Строчки были такие же ясные, определенные, как сам их автор. Я позавидовал фрезеровщику Кряжистых профессиональной журналистской завистью. Я подумал про него: вот этот не собьется на короткую дорожку, этот знает, как надо лепить жизнь. Он — комсомольский секретарь цеха, он — на третьем курсе техникума, у него — шестой разряд, а главное, он умеет думать.
— Там на вас сильно обижается мастер механического цеха, — сказал мне Кряжистых. — Говорит, что ваша статья неправильная. Что он так не оставит.
Наверное, это Баграян.
После того как побывали на Тормозном машиностроители, пятеро комсомольцев с Тормозного отправились на Машиностроительный. Среди них — Валя Мякишева.
Она посмотрела, как трудятся машиностроители, научилась у них чему-то, кое-что она не одобрила, порадовалась, что у них на Тормозном лучше. Я подумал, вот они, эти первые шаги в ее дальнем пути. Мне даже показалось, что где-то в самом начале этого пути стою я, обыкновенный, еще не очень опытный корреспондент комсомольской газеты...
Я ездил в трудную командировку. Тормозной завод, Валя Мякишева и мастер Баграян отошли в прошлое, стали забываться. Я думал уже о других людях, которые теперь, в дни командировки, вошли в мою жизнь.
Как всегда вылив на себя утром ведро холодной воды, растеревшись мохнатым полотенцем, я пришел в редакцию, заряженный полной мерой оптимизма.
Раздав жизнерадостные приветы всем товарищам, я сел за стол, потянулся, хрустнул косточками. Хорошая эта вещь, физкультура!
Вошел редактор Цыбуля. Молча постоял посреди комнаты, громко посопел носом и пошевелил губами. Сквозь безмолвное их движение иногда прорывались шипящие слова.
Редактор постоял и ушел.
— Что с ним? — спросил я и расхохотался.
— Тут без тебя, — медленно заговорил Пчелкин, — приходил мастер с Тормозного завода, Баграян. После твоей статьи у Мякишевой с мужем до развода дошло. Разрушил ты семью. Да. Уже в обкоме известно: Баграян и туда ходил жаловаться.
Редактор Цыбуля не показывался из своего кабинета, и от самой его двери, тепло укутанной в войлок и глянцевитую клеенку, несло холодком.
Надо было сидеть и думать. Разве я не имел права? Вот Валя Мякишева, вот подслеповатый домик со ставенками, вот свекровь, вот письмо Валиного мужа... А вот мое желание сейчас же все изменить и поправить. Разве я не имею права писать то, что чувствую? А может быть, я не то чувствую? Может быть, надо было просто написать: «Выполняет, перевыполняет»? Нет!
Уверен я был в одном: если с Валей случится беда, то это и моя беда тоже. Жить, думать, писать придется иначе, а как — совсем неизвестно...
На Тормозной завод пошла комиссия во главе с завотделом писем Тимофеем Локотковым. На следующий день Тимофей Иванович рассказал мне, как он пришел на завод, как вел разговор, как заявил мастеру Баграяну: «Ты коммунист, и я коммунист. Давай, однако, по-партийному». — Я их два часа убеждал. Все по фактам обговорили. Признали, однако, что статья правильная в целом.
— Ну, а Валя-то Мякишева как? Она что говорит?
— Я с ней долго беседовал по всем вопросам. Она не отрицает, что рассказывала тебе про свои семейные дела. Только не думала, что ты все так и напишешь.
— Это все?
Я приехал на Тормозной к концу смены. Тот же отсырелый столик разделяет нас с Валей Мякишевой, как месяц назад, только воздух свежее и жестче.
— Скажите, Валя, что мне надо сделать? Может быть, поговорить с вашим мужем? Я готов сделать все, что смогу.
— Нет, теперь уже не нужно.
— Плохо было?
— Да, очень.
— А теперь?
— Теперь наладилось. Мы получили с мужем комнатку в заводском общежитии. Дочку в детсад устраиваем. Я учиться пойду... — И Валя улыбнулась.
— Желаю вам счастья, Валя. Большого счастья.
...Наступило завтра. Я выскочил во дворик и, как всегда, бегал, прыгал и размахивал руками.
Девочка приникла к окну. Давно уже ей не на что было смотреть по утрам. Я подмигнул девочке.
А потом пришел в редакцию. Говорил и смеялся я чуточку громче, чем всегда.
Может быть, это уже началась подлинная жизнь?
Ленинградец
Осень пришла. Стыли деревья в Алайском городском парке. Днем их чуть грело парадное, блестящее, как медаль, солнце. Вечером в парке раскачивались под ветром мутные электрические фонари. Ветер налетал с Алая, трепал деревья, рвал листья, швыряя их на стертые доски танцевальной площадки под ноги танцующим. Тьма и холод владели миром, но все-таки люди танцевали, послушные резким, ритмичным звукам, что посылали в ночь четыре горластых рупора. Смотреть на это было тоскливо. Григорий Верешин сидел на холодной, отсырелой скамейке, грустил. Он видел не только эту танцевальную площадку и двигавшихся там людей, но и большой, далекий, светлый Ленинград.