Хлеб и соль — страница 22 из 27

Опять играл Родион, и было ему отчего-то приятно. Неужели оттого, как сказал Колян, босоногий мальчишка? Если даже и решилась Надежда бежать из отцовского дома на Родионовом катере, что тут могло быть приятного для него, матерого мужика, таежного человека? И все-таки Родиону было приятно.

Слышно было, как стучат уключины на озере. Это Костромин, прихватив Коляна и Надежду, поплыл в ближний распадочек за свежей землей для огорода.

Мир, покой, неторопкая жизнь, казалось, завладели заимкой.

Неторопкий, тихий разговор шел в лодке.

— Зачем три раза в стайку бегала? — спрашивал Костромин у Надежды. — Не нужно это. Серьезно. Ни к чему. Нехорошо могут подумать. Да вот Родион-то скажет — для него ты это бегаешь. Ведь ты у нас невеста. Осенью к Дмитрию уйдешь на кордон.

Так же тихо, бесстрастно ответила Надежда:

— Сказала уж. Убьешь, так не пойду.

Не заметил, не услышал Костромин этих слов. Продолжал все о том же.

— Говорить с Родионом нечего. Серьезно. У него свое, у тебя свое. Говорено тебе было. Не для красного слова, а так, как есть.

И Надежда знала это, и все на озере знали цену костроминскому слову. Раз пообещал Костромин вырастить на приозерных клочках земли сто яблонь. Пообещал не себе самому, но вслух, при людях. Приезжал по весне на лодочке-долбленке в Талыкчу, и в Белюш, и в Айру, копал ямки, опускал в них тоненькие, волглые деревца и потом долго не мог с ими расстаться, все охаживал, подправлял. Деревца выживали, но чаще гибли. Осенью Костромин сажал на их могилках новые деревца, весной опять сажал. И так уже добрый десяток лет, а может, и два десятка, а кто помнит — говорит, что все тридцать годов. На озере узнали вкус яблок.

Тридцатого числа непременно приносил Костромин в Талыкчу на почту месячный отчет о своих метеорологических наблюдениях. Все равно, стоял ли кроткий май, или пронзительный февраль, или ноябрь с его страшными низовыми ветрами. Упрямый он был человек. И суровый.

Сидел на веслах большой, сутулый, в драном брезентовом пиджаке, в распоротых резиновых сапогах, очень еще сильный, хоть и старый уже человек. Он растил детей, учил их работе, учил брать в озере рыбу, добывать в тайге зверя. Дети росли, свычные любому труду, простые и бесхитростные, как земля и трава. Они не знали игрушек, не знали танцев и веселых вечеринок. За малейшую промашку отец сек их сызмальства вожжами. Уважение к отцу, к его труду, к его власти над всеми вещами в мире было безотчетно, неощутимо так же, как любовь к тайге, к озеру. Зато обиды копились, не давали о себе забыть. А еще сильнее была власть неведомого, скрытого горами большого мира, что заявлял о себе яркими обложками журналов, необыкновенными словами туристов, гулом самолетов, пролетавших над озером, отзвуками забот и свершений, которыми жил большой мир.

Когда-нибудь те безотчетные чувства должны были взять верх над детскими обидами и соблазнами. Но все это в будущем. А пока дети росли и уходили в большой мир, совсем неспособные противостоять его искушениям. Тот мир переделывал их на свой лад, учил своей науке, а иногда наносил им раны. Новые морщины ложились на лицо Михаила Афанасьевича Костромина, и жил он из года в год без помощников. Не под силу становилось исполнять свой зарок — растить яблони на скупой сибирской земле. Потому и решился не отпустить от себя Надежду, выдать ее замуж за Дмитрия, объездчика с соседнего кордона. Думал развести на пустой земле при кордоне сад, какого еще не было на озере. Было это его мечтой и единственным выходом для семьи. Разве Колян помощник? А кому вести хозяйство, если уйдет Надежда? Жена Матрена, мать тринадцати детей, стала слаба, девчонки — школьницы, живут в интернате в Айре. Решил по-своему повернуть Надеждину судьбу. Решил накрепко, неколебимо.

Надежда ничего не умела решать. Она знала только, что не пойдет на кордон к Дмитрию, маленькому, одноглазому объездчику. И еще знала, что не будет, не сможет жить здесь, на заимке, что уйдет отсюда, неизвестно только когда и куда. До чего же ей хотелось в большой мир! Родион, таежный парень в стеганом ватнике, казался ей пришельцем из того мира, необыкновенным человеком. Он играл на баяне, а музыка слишком редко звучала в костроминском доме; он ловко управлялся с большим, быстроходным катером, ой, как далеко до этого катера было костроминской лодке-долбленке. Наконец, Родион говорил затейливо и весело, как не умел говорить никто на заимке и на кордоне. Надежда полюбила Родиона. Во всяком случае, так она сказала под большим секретом сестренке-подружке, пришедшей на воскресенье из интерната домой.

Спать Родиона отправили на пустой сеновал. Это чтобы подальше от Надежды. Дали шкуру медвежью, тулуп, пару подушек. Чего-то не спалось с вечера, курил да все посматривал на дверь избы. Чего посматривал, сам не знал. А может, и знал, да не хотел себе признаваться. Но ничего не увидел.

Утром в пятом часу проснулся от шагов по двору, было туманно, тихо и зябко. Прошел Костромин с веслом, за ним, совсем еще спящий, тер глаза Колян.

— Михаил Афанасьич, — крикнул Родион, — сети снимать? Возьмите меня.

...Тоненькая корочка льда припаялась за ночь к берегу, и на ней затейливые вычерчены разводья. Это выдра набродила, охотясь за хариусами. Косач уселся на ближнюю березку, рассыпал по берегу свои трели. Тупорылая, толстая, блекло-зеленая рыбина ускуч первой легла в корзину.

Как начал Родион день вместе с Костроминым, так и не отстал от него до самого обеда. За землей съездили трижды, поле боронили под картофель, дров попилили. Была Родиону в охотку эта простая мужичья работа. Поотвык он от нее, болтаясь по озеру в своей посудине. А тут пахнуло в душу запахом земли, оседлой хозяйской жизни. Надежда часто появлялась на крыльце и всякий раз взглядывала на него. И вдруг показалось, что он здесь не чужой человек, что все здесь свое — и яблони, и огород, и молодуха на крылечке; и все это — праздничное, радостное для него, а прежнее бобыльское житье стало чужим, далеким. Такую силу почувствовал — все бы перевернул и перепахал, обнял бы молодуху — косточки хрустнули.

От работы рубаха прилипла к спине, мокрехонька.

После обеда случилось неожиданное и важное. Родион пошел к озеру сполоснуть жирные после еды руки и губы. Кусты уже расцветшего багрово-розового маральника скрыли от глаз дом и всю заимку. Родион заглянул в озеро и увидел себя, простоволосого, широкого, в рубахе с косым воротом, с улыбчивыми светлыми глазами. Почувствовал — стоит кто-то за спиной. Обернулся — Надежда с ведром. Может, в самом деле вода понадобилась. И вдруг Родион улыбнулся.

— Надюшка, — сказал он, — да ты что, на самом деле за Митьку пойдешь? — И взял ее за руку, тоненькую, угловатую, как рейка. — Надюшка, подумай, что ты наделаешь со своей жизнью? Куда он тебе, Митька?

— А не пойду — так что? Отец все равно жизни не даст, — сказала она медленно и строго.

Родион тоже посерьезнел, уронил Надеждину руку, не знал, что с ней делать.

— Уехать тебе надо отсюда. Что тебе тут, пенькам молиться? Тайга — она и есть тайга.

— Куда я поеду?

— К нам в лесхоз. С людьми хотя будешь жить.

— А я не умею с людьми, я дикая, — сказала она и убежала к дому, так и не зачерпнув воды.

Родион не пошел больше работать с Костроминым. Взял баян и играл до вечера, склонив набок голову, будто вслушиваясь в звуки, что рождались внутри стертых мехов, и удивляясь этим звукам. А вечером, на виду у всего семейства, он пошел следом за Надеждой на озеро своей чуть косолапой, легкой и сильной походочкой. Костромин проводил его незамутимыми, кроткими глазами. На озере Родион подошел вплотную к Надежде. Она хотела шагнуть прочь, да некуда, шелестела у ног вода. Взял ее за плечи, притянул к себе, сказал в самые губы:

— Хочешь так... ко мне пойдем. Запомни, я это тебе сказал. Мне твой батька не закон. Пойдем, Надюшка... — и погладил ее по щеке шершавой, черствой, как хлебная корка, рукой. Они поцеловались коротко и неловко. Потом Родион взял ведро, зачерпнул воды, снес в избу, поставил на лавку, со всей силы звякнул дужкой и победительно поглядел вокруг. Утром пришел лесничий, сказал Родиону:

— Ну, как ты тут? Девку-то похороводить надо было. Все равно Митьке достанется, кривому. А он в этих делах теленок. Зря добро пропадет.

...Перед тем как отплыть, Родион отвел Костромина в сторонку и сказал:

— Женюсь я на твоей Надьке, Михаил Афанасьич.

Не дрогнули, не удивились костроминские глаза.

— Рано еще, — сказал он, — говорить об этом. Несовершеннолетняя еще. Да вот восемнадцать лет только в ноябре исполнится. А сейчас пустой это разговор.

— Ну, смотри. До ноября подождать можно, случится что...

— Пустое говоришь, Родион. Серьезно. Семейное это дело.

— Вот так. Запомни, что я сказал.

И уплыли. Затарахтел катеришко у подножия больших гор, что расселись тесным кружком вокруг озера и полощут в воде свои гладкие каменные подошвы. Потерялся катеришко посреди озера, и даже медведи, лазавшие по солнцепекам в поисках сочной майской травки, поглядывали на него равнодушно и лениво.

А на костроминской заимке в урочище Чии стало без катера совсем пусто и тихо и, кажется, остановилась жизнь. Спрятались, ушли вглубь слова, мысли и чувства. Осталась одна работа, не имеющая конца, неизбежная, как весна, как лето, как снег в ноябре. Костромин делал эту работу и все думал, почему, откуда берутся невзгоды, что налетят внезапно, как ветер-низовка, и рушат все сделанное и задуманное и необходимое. Все было задумано так ладно: новый сад на кордонской земле, новые Митькины рабочие руки в хозяйстве, дочка-помощница рядом. Не мог он допустить, чтобы у него отобрали все это.

...Трижды приезжал за лето Родион. О том, что сказал весной Костромину, не вспоминал ни словом. Норовил остаться с Надеждой вдвоем, но старик следил, и случалось это редко, так что едва ли удалось им о чем-то сговориться.

Дмитрий все чаще появлялся на заимке. С Надеждой не говорил и даже глядеть на нее избегал, так, делал кое-что по хозяйству, помогал Костромину. Встретил его раз Родион, подмигнул: женихуй, парень, женихуй, твое время! Засмущался Дмитрий.