Хлеб и соль — страница 23 из 27

— Да вот, — сказал он, — лодку с Михал Афанасьичем делал. Новая лодка будет...

Костромин спешил справить свадьбу. Уже пришло ей время. Уже до того стало тревожно и смутно в доме, что даже самые малые ребята забивались с утра в стайку и сидели там, не шли в избу, прятались от отцовских глаз. И сами глаза эти тосковали незаметно для всех. Костромин видел и понимал, что происходит в семье, и больно ему было, что так происходит, но иначе сделать не умел и не мог. Уверен был в своей правоте.

...Пора уже было Надежде идти на кордон. Поднялась с постели болевшая все лето Матрена, завела бочонок бражки, топталась у печки нестойкими, опухшими от болезни ногами. Надежда все чаще бегала за водой на озеро и подолгу не возвращалась. А Костромин взглядывал на барометр. У каждого в семье были свои особые, неизвестные остальным желания и мысли. Барометр падал. Вечером накануне свадьбы он предвещал большое ненастье. Озеро застыло, и рябинки пробегали по нему, как тени от стремительных чирковых стай. В такую погоду не стоило выезжать на озеро. Костромин был рад.

...Катер появился вместе с первыми волнами, что пригнал снизу ветер. Так вместе они и ткнулись в берег. И сразу задула, засвистала низовка, застращала злыми мухами.

Родион спрыгнул наземь и с ходу крикнул Костромину, отворачивая рот от летящего снега.

—Возьму я Надьку! Надежду, говорю, с собой беру!

—Пустое это, Родион, ни к чему. Серьезно. Надежда замуж выдана.

— Врешь... — Родион побежал по тропке вверх к дому. Не добежал еще до крыльца, как увидел Надежду в белом новом платьишке, с ведром. Что сказали друг другу — унесла низовка, вдребезги расшибла о крутую гору Туулук, ставшую ей на пути. Сказали, как и раньше, совсем немного и разошлись. Надежда не спеша пошла со своим ведром к озеру, Родион, миновав крыльцо, по тропе — к кордону.

Пришел на кордон. Усмешливо оглядел испуганное лицо Дмитрия, маленькую его фигуру.

— Ну что, Митя, женишься? Ну, женись. Не забудь только на свадьбу чурбак принести.

— Зачем? — еще больше испугался Дмитрий.

— Жену целовать будешь, на чурбак встанешь, а то ведь тебе не достать, однако.

—У-у-у, — обрадовался Дмитрий шутке, засиял. — Достану. Подпрыгну.

А когда Родион вручил ему официальную бумагу лесхоза, которую прислал с ним директор, Дмитрий совсем успокоился. Посидели немного, поговорили, как водится меж таежными людьми, об охоте. Слышно было, как низовка кидается на гору Туулук, все равно что лайка на медведя, и отскакивает прочь. Гора гудела, и гудело озеро, и глухо отзывалась им тайга.

Вдруг ворвался в дом Костромин. Старик весь был растрепан и мокр, в руках он держал старую тулку-курковку. Родион заметил, что курки у этой тулки взведены.

— Зачем взял ружье, старик? В кого хотел стрелять?

— Не ладно поступаешь, Родион. Куда дел Надежду? Отдай. Слышишь?.. При людях здесь сказываю.

— Брось, папаша. — Родион поднял чуть голову, но не встал. — И пушку положь. Ишь ты, вояка, старый хрен. Курки повзводил... Брось, сказано.

Костромин стоял, и нижняя его губа мелко-мелко дрожала, тяжеленные руки болтались как попало вместе с ружьем.

Пометался старик по дому, обшарил чердак и сарай, покликал свою дочку слабым, дребезжащим голосом, убежал по тропе обратно. Следом за ним потащился Дмитрий. Спустя малое время пошел и Родион.

Он пришел к Костроминым на заимку и, по-хозяйски топоча сапогами, поднялся на крыльцо. Распахнул дверь, вошел в избу и сел на лавку. Костромин сидел в углу, свесив седую и лысую голову, бросив руки меж острых, худых колен. Маленький, тихий сидел в уголку Дмитрий.

— Так что же, папаша, как же решать-то будем? — сказал Родион.

— Уйди, Родион. Не знаю я тебя. Столько ты горя сделал. Не подходи к моему дому. Проклятый ты для меня человек. И Надежду прокляну. Навсегда вы проклятые...

— Ну будет, завел. Скажи лучше, где Надька-то? А? — Веселая, злая прозелень зашевелилась в Родионовых глазах. — Надьку-то куда дели? С Митькой пропили? Смотрите, вы мне за девку ответите.

И вдруг высунулся откуда-то из-под стола укрывшийся там от домашних бурь босоногий Колян.

— А я ишо видал, Надька в дяди Родиона катер побежала. Папка ее ищет, а она туда забралась... — Колян смолк, сбитый на пол материнской затрещиной, заголосил.

Костромин заметался по избе, схватил ружье, да бросил, топор потрогал, не взял. Дмитрий тоже встал зачем-то, затоптался, замельтешил бестолково руками. Старик вдруг сел и заплакал. Все увидели, что он совсем уже стар. Дмитрий тоже сел.

Низовка владела озером. Она гнала и гнала несметные свои белоголовые стада. Они шли и шли, покорно и угрюмо, чтобы разбиться о береговой камень и навсегда сгинуть. Летел и летел косой снег. Носились над озером неприкаянные куски тумана.

Упершись руками в борт катера, Родион пошел в воду. Он столкнул катер и зашел в озеро по пояс, и белые макушки волн срывались, как головки одуванчиков под ветром, и летели ему в лицо. Он влез на борт и толкнулся шестом. Рванулся к мотору, и в самый тот миг, когда вновь заскрежетала галька под днищем, заработал винт. Катерок повернулся носом к волне и пошел, хлюпая, подпрыгивая и брызгаясь, как утенок-хлопунец.

— Утонут, — тихо сказал стоявший на крыльце Костромин и пошел в избу. Побрел по тропке к кордону Дмитрий. Матрена осталась на берегу и стояла еще долго, и все смотрела, уже ничего не видя, не отличая катер от волн, не замечая леденящего душу снежного ветра.

...Никто не утонул. Низовка стихла, и стихли обида и горе. Так бывает всегда. Засветило солнце, пришли морозы, и пушистый снег, словно стая белых куропаток, чутко сел на ветви кедра, готовый сорваться от малейшего ветерка. Стало озеро, и в один из погожих дней малорослая лошаденка, приписанная к гидрометпосту, сторожко ступила на лед. Была она запряжена в кошевку. В ней сидел Колян, укутанный в полушубок, и Костромин. К кошевке была привязана телка Милка. Она ставила передние ноги врозь, вилочкой, и изумленно мотала головой. Она еще ни разу не видела зимы.

Ни разу еще в эту зиму никто не ездил по озеру. Было оно покрыто хрустким снежком, как парадной, крахмальной скатертью. Проехала по озеру кошевка — и исчезла парадность. Появилась на озере дорога. Ровная, прямая, она протянулась вниз, на север, откуда приезжают на заимку люди, откуда приносятся низовки, где живут Родион с Надеждой.

На солонце

Сосенки прилепились к горе, круглые, колючие, цепкие, как шишки репея. С них начиналась тайга. Вниз к озеру вела открытая, сплошь заросшая травой и цветами по́кать.

Снизу было видно, как забралась в сосняжек маралуха, как она бродит там или лежит, как мелькают ее светло-коричневые, седоватые бока и рыжая подпалина на заду. Однажды под вечер маралуха спустилась к самым крайним сосёнкам, вытянула шею, стала смотреть вниз, на заимку, притулившуюся подле озера. Она увидела маленький, как улей, черный домишко и около него, и поодаль от него, там, где начиналась гора, белые хлопья снега на зеленых деревцах. Она только пошевелила своими длинными, пугливыми ушами.

Человек в розовой рубахе, в серой круглой шляпе ходил среди обсыпанных снегом деревьев. Он держал в руках лопату, втыкал ее в землю и нагибался. Маралуха заметила человека, и уши ее прижались к голове, затаились. Ею овладел древний, непонятный страх перед человеком. Это был страх ее предков, всей ее звериной породы. И все-таки маралуха осталась стоять. Человек в круглой шляпе ни разу еще не сделал ей худого, и она начинала верить в него день за днем, год за годом.

Осенью, замирая, маралуха слушала, как трубят в пихтовнике рогачи, и дарила свою благосклонность сильнейшему. В начале лета она пришла к заимке, чтобы родить пятнистого мараленка. Она пришла сюда уже в третий раз. В сосняжке над заимкой ее никто не трогал. Лаяли внизу псы, ходил человек в круглой шляпе, и это отпугивало волков, и выше в горы забирались хозяева тайги медведи.

Человек заметил маралуху, повернул к ней лицо и стал смотреть, приподняв угловатые, заросшие седой щетиной скулы и сощурив маленькие голубые глаза. Так они и смотрели друг на друга — опасливый зверь, вышедший из тайги, и уставший, немолодой уже человек, ковырявший с утра лопатой землю.

Лайка Динка подбежала, лизнула хозяину низко свесившуюся руку. Рука была соленой на вкус. Динка показала носом на маралуху и тявкнула трижды и всем своим видом выразила готовность: бежать, лаять, скалить зубы, добыть зверя. И уже рванулась вперед, да хозяин остановил голосом: «Стой, Динка, стой! — Собака оглянулась удивленно и увидела, что хозяин улыбается. — Стой. Ну чего ты? Своя ведь это. Своя корова-то. Да вот прошлую весну-то телиться приходила. Забыла, что ль? Назад, Динка!»

Соль белыми пятнами высыпала по всему склону. Может быть, земле тяжко было цепляться за голые отвесные камни, держать на себе траву и деревья? Может, это пот земли солью проступил на черствой, бурой горе?

Ночью маралы приходили лизать соль. Они спускались к озеру и видели утонувшие в нем черные горы. Где-то на самом дне барахтались звезды. Звери стояли завороженные, и с их губ, с седых ворсинок шерсти звонко падали в озеро капли.

Июньской ночью на солонец пришел мараловать охотник Галлентэй. Вместе с ним пришли на солонец лесник Дмитрий, молодой еще парнишка, щуплый и одноглазый, и друг Галлентэя егерь Параев, известный всему озеру браконьер.

Лодку оставили под каменным кряжем на узкой полоске прикатанных водой камешков. Здесь же сложили костерок из принесенного озером, выбеленного солнцем сушняка, попили чайку, посидели до темноты, не густо перебрасываясь словами. Параев разглядывал карабин Галлентэя, вскидывал его к плечу, щелкал затвором, не скрывая своей зависти:

— С таким оружием что не охотиться. Ну-у-у! Нам бы такое оружие да еще бы прицел оптический...

— Бодливой корове да бог рог не дал, — проворчал Галлентэй, — заведись у тебя карабин, через год на озере ни одного паршивого козла не добудешь.