Хлеб на каждый день — страница 2 из 70

Ночью он слез с печи и ушел в лес. Шел с единственным чувством: умереть, погибнуть, раз они все такие. Рассвет удивил его своими красками: небо, как живое, из серого превращалось в розовое, на горизонте в конце просеки поднимался столб густого тумана, он увидел верхушки черных елей, услышал шум ветра, перебирающего тяжелые ветви. Всю свою жизнь, сколько помнил себя, он жил в лесу и впервые огляделся вокруг. Не было среди этих деревьев у него врагов, и то дерево, которое унесло жизнь матери, ни в чем не виновато. Он выроет себе землянку, насушит на зиму грибов и ягод и будет жить себе и жить.

К вечеру к нему прибежала собака, одна из тех, что жила на кордоне. Он обрадовался: наверное, она прибежала не просто так, а за ним.

Вся детская его жизнь была скроена из одиночества среди людей. Детский дом находился в большом сибирском городе на реке Оби. Его не оглушил ни город, ни большой коллектив детей, в который он попал. Это был чужой, но нестрашный лес. В первом классе он был переростком, но никто его не задирал, не подсмеивался: переростков во всех классах хватало. Сверстники остерегались его, он был крепок, и замкнутость его казалась признаком силы. Он хорошо учился, не просто понимая и запоминая слова учительницы, но всякий раз открывая для себя часть неведомого мира. Учительница не заметила его способностей, все ее душевные силы уходили на тех, кто не успевал, хулиганил, мешал вести урок. Когда в конце года директор велел ей прислать к нему всех переростков, она зачитала список и спросила у Федора: «Так это ты Полуянов?»

Директор предложил переросткам заниматься летом и, перешагнув второй класс, осенью оказаться в третьем. Федор спросил:

— А если я прицелюсь на четвертый?

— Давай! Если так, я сам с тобой буду заниматься. — Директор вышел из-за стола и радостно пожал ему руку, озадачив Федора этой своей радостью.

Директор жил при детском доме, жена и двое маленьких детей на лето уехали в деревню. Федор приходил к нему утром, садился за письменный стол, стоявший у окна, и глядел во двор, где в этот час занималась уборкой дежурная группа. Потом раскрывал тетрадку с заданием директора, решал задачки, переписывал упражнения по русскому языку. Учил наизусть: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя; то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя…» Стихотворение написал Пушкин. Написал про кордон и про бабку Анфису. Знал, что гонит она самогон, но только намекнул, не выдал. «Выпьем с горя; где же кружка?..» Из стаканов и рюмок пьют в городах.

Он сидел за столом до обеда и, если директор не приходил, шел в столовую и уже больше в тот день в директорскую квартиру не возвращался. В детдоме то и дело случались кражи, и Федор жил под страхом, что в квартире директора что-нибудь пропадет и подозрение падет на него.

Ему было тогда десять лет. В той комнате, где у окна стоял письменный стол, на диване и на полу были разбросаны детские игрушки: машины, кубики, куклы. Директорские дети побросали где попало перед отъездом свое богатство. Федор вглядывался в их игрушки без зависти, совсем с другим интересом: вот, оказывается, как живут дети с родителями, в тепле, в своих квартирах, забавляются игрушками.

В школе, в которую он ходил, был свой директор, она не принадлежала детскому дому. Его экзаменовали два часа, и он чувствовал, что это не простой экзамен, учителя были рады его успехам, удивлялись ему. Да если бы он знал, что они будут так рады, он бы еще лучше подготовился, еще больше удивил бы их. С той поры родилась в душе жгучая потребность радовать и удивлять людей своими знаниями.

В институте он уже был не тот: знал, что знания — дело наживное; важно что-то другое, помимо знаний, что выдвигает человека в первый ряд. У одних была тяга к науке, самостоятельность суждений; у других — общественная жилка, неустанно работал какой-то душевный мотор — организовывать, верховодить. Он же с первого курса мечтал печь хлеб. Выросший в лесу, где каравай горячего хлеба, вынутый из печи бабкой Анфисой, был не просто пищей, а живым добрым существом, Федор с ранних лет знал, что хлеб — самое главное для человека. Можно прожить в холоде, в страхе, без хлеба не проживешь. В годы войны, когда директор детского дома погиб на фронте и его место занял прибывший из госпиталя после тяжелого ранения майор, воспитатели отправили к нему семиклассника Федора.

— У нас нет подсобного хозяйства, — сказал ему Федор, — держали когда-то свиней и корову, но теперь нет отходов в столовой, жмых и костная мука идут на кухню. У нас к вам просьба не заявлять, что подсобного хозяйства уже нет, а то лишат кормов.

Майор пообещал.

— И еще, — сказал Федор, — у нас дети до двенадцати лет получают норму хлеба по детской карточке, а те, кто после двенадцати, — по иждивенческой, на двести граммов меньше. Мы делим весь хлеб поровну. Пусть и при вас так будет.

— Кто делит хлеб? — спросил новый директор.

— Я.

— Тебе не кажется, что разные нормы введены не случайно? Растущий детский организм требует больше еды.

— Мы им даем больше сахара и жиров, — ответил Федор, — а хлеб должен быть поровну.

Директор пришел к ним на костылях зимой, весной появился указ, что ему присвоено звание Героя Советского Союза. А вскоре в детский дом привезли четыре мешка семенного картофеля. Поле вскапывали вручную, лопатами, был конец мая сорок третьего года. Сорт картофеля назывался «лорх», огромные клубни, похожие на темно-розовых поросят, сушили на солнце, потом перетирали золой, прежде чем ссыпать в мешки. Урожай бы фантастическим, как сказал детдомовский завхоз — «сам-десят». Сорок высоких, набитых под завязку мешков. Новый директор не видел этих мешков, он умер в июле. Хоронить его увезли в Томск, где он родился и окончил артиллерийское училище.

В марте сорок четвертого, когда они доели картошку, в детский дом поступило три ящика американской тушенки. Банку выдавали на пять человек, и дежурный кричал на всю столовую: «Тушенку есть обязательно с хлебом!» Но это был пустой призыв: ничего они тогда не ели с хлебом. Хлеб был отдельной едой. Картошка, тушенка — еда временная, а хлеб, хоть ломтик, он всегда. И его надо беречь, в кармане или за пазухой, на самую тяжелую минуту, когда голова закружится и поплывет все перед глазами.

Старуха, напугавшая его в булочной — «Довесочек подайте, люди добрые», — осталась в том времени, или оно само вернулось к ней и накрыло, загородило белый свет…


В своем кабинете Полуянов появился в это утро минута в минуту, чем вызвал недовольство начальника кондитерского цеха Филимонова. Тот привык заходить к директору до начала рабочего дня и сейчас стоял в приемной разочарованный и скучный. Полуянов, увидев его, сник; теперь разговоров минут на сорок: «Федор Прокопьевич, вы им объясните, кто дает план, пусть они в соответствии с этим и относятся к нашему цеху». Надо сразу брать быка за рога.

— Сегодня у вас что ко мне? — спросил он на ходу, открывая дверь кабинета.

Бело-розовый, похожий на свою продукцию, Евгений Юрьевич Филимонов не любил спешки. Как всякий отличник, он нуждался в почтительном внимании. Русый венчик волос огибал его белую шапочку, розовое лицо излучало покой, а крупный узел черного галстука в вырезе белого халата был похож на мишень без единой пулевой отметины.

Самосознание Филимонова подскакивало к самому высокому градусу в летние месяцы, когда выход хлебных изделий в связи с падающим на них спросом понижался. Общий план по реализации и валу выполняли благодаря кондитерскому цеху, не говоря уже о плане в оптовых ценах. Случалось, что в день зарплаты Филимонов спрашивал у кого-нибудь из соседнего цеха:

— Имеем премию? Не заслужили, но получили?

На что ему дрожжевар тетя Вера однажды ответила:

— У тебя, что ли, не заслужили, пузырь?

Над Филимоновым, конечно, можно было бы подтрунивать, если бы он действительно не являлся палочкой-выручалочкой со своей воздушной кремово-сахарной продукцией. Полуянов знал подлинную цену Филимонову, уважал его мастерство, напористость в деле, редкостное умение ладить с людьми. Но, как всякий подуставший от огромного количества самых разных забот руководитель, Федор Прокопьевич болезненно относился к капризам своего отличника, приходил в ярость от его мелочности и надоедливости. Бывало даже, что у него сразу портилось настроение, когда на фоне какого-нибудь производственного затора перед ним возникала благополучная фигура Филимонова.

И в это утро, когда первое кольцо в хлебопекарном цехе, простоявшее четыре дня на планово-предупредительном ремонте, не вступило в строй из-за непредвиденного обстоятельства — поломки сварочного аппарата, раннее появление Филимонова было как знак, как предвестие, что денек не обещает ничего хорошего.

— Я насчет ореходробильного аппарата, — сказал Филимонов, обнажив свои красивые, крепкие зубы. — И вообще, Федор Прокопьевич, если нуждаетесь, могу дать совет: шесть сортов в сухарном — это мистика. Надо начинать с двух.

— У вас же простаивал этот ореходробильный аппарат. — Полуянов пропустил мимо ушей совет кондитера. — Вы ведь работали на старом. Ну и продолжайте.

— А пойдет торт «Подарочный»? Тогда что? Они же к тому времени наш аппарат доконают.

— «Мы», «они». Одно дело делаем, Евгений Юрьевич.

— Сам заберу, если не дадите указания, — пригрозил Филимонов.

Директор промолчал, уткнулся во вчерашнюю сводку сухарного цеха. Зазвонил телефон, Филимонов опустился на стул в самом конце длинного стола, приставленного к директорскому.

Бесшумно и робко, как гостья, как чужая, а не третий после директора и главного инженера человек на комбинате, вошла в кабинет начальник лаборатории Анечка, Анна Антоновна Залесская. Худенькая, легкая, с глазами, в которых постоянно жил вопрос, не скорбный, а скорее веселый — куда это вас всех несет и меня вместе с вами? — она опустилась в кресло рядом с письменным столом, положила на полированную поверхность металлическую рамку, потом стала выгружать из карманов сухари, скрюченные, подгоревшие. Федор Прокопьевич с телефонной трубкой, прижатой к уху, ждал, когда на другом конце провода позовут начальника планового отдела, но Филимонов и Залесская наверняка думали, что он кого-то терпеливо слушает.