– И на нечистого с крестом да с молитвой идут. И Бог обороняет от погибели. Аминь.
– Аминь, – в пояс поклонилась Ефимия.
К полудню, когда Лопарев крепко спал под телегой, сын старца Ларивон наметал наверх полкопны ковыльного сена, обставил вокруг хворостом так, что не узнаешь, что под копною запрятана телега, а под телегой – беглый государев преступник, которого ищут сейчас от Камы до Оби.
…Все тот же жуткий сон: каменный пол, железная дверь и – тишина. Гробовая тишина.
Тринадцатая камера в Секретном Доме…
Он опять здесь, мичман Лопарев. Хоть бы раз увидеть солнце над головою, услышать человеческий голос!
Лопарев мечется по камере, зовет, стучит кулаками в железную дверь – но тщетно! Ни голоса в ответ. Может, он заживо погребен в каменном склепе, и никто не узнает, что он не погнул спины перед тираном.
Но что это? Стены тюрьмы наполнились кровью. Кровь капает с потолка. Лопарев хочет крикнуть, но голос пропал, и он чувствует, как цепенеют руки и ноги…
Лопарев очнулся и не сразу сообразил, где он и что с ним.
Душно и жарко. Ноют плечи и спина. И сушь, сушь во рту. Пить, пить… Когда же он напьется? Где-то он видел реку. Когда и где?
Пахучее, шуршащее сено. Как он сюда попал? Ах да! Бежал с этапа. Плутал по безводью. Неделю, две, месяц? Целую вечность! С ним плелась хромая кобылица с жеребенком. Куда они делись? Он не помнит. Может, и не было ни кобылицы, ни жажды, ни побега с этапа, ни кандалов…
Он схватил себя за руку:
– Боже! Кандалов нету! – И сразу вспомнил встречу с угрюмыми бородачами и старца с белой бородой ниже пояса, и как неподатливо скрипело железо, а кузнец Микула молча и деловито пилил заклепки…
«Дзззз-дзз-дззз», – пел напильник.
– Царь милостив! Покайся!
Лопарев заскрипел зубами.
Покаяться? Перед царем-вешателем?
И он вспомнил вытаращенные глаза Николая, когда видел его совсем близко на Сенатской площади в тот морозный день 14 декабря, и корнет кавалергардского полка Муравьев-младший сказал:
– Гляди, Лопарев: вот он, престолонаследник! Жалкая скотина. Видишь, как он озирается? В такую скотину не выстрелит пистолет.
И – не выстрелил. Может, именно потому, что все видели, каким был трусоватым и жалким претендент на престол?..
Потом – картечь. Комья утоптанного снега, крики и стон, и свист пуль.
Они беспорядочно отступили. Кто куда.
«Как это могло случиться? Кто виноват? Пестель? Муравьев? Кто виноват, что восстание провалилось?» – спрашивал себя Лопарев тот раз, когда бежал в Ревель.
Не минуло трех недель, как его схватили и доставили в Петропавловскую крепость. Он не знал, кто взят, кто сидит в соседней камере, кто и какие давал показания. Он ничего не знал и все отрицал. Генерал-адъютант Чернышев грозился:
– Ты сгниешь в крепости, жалкий мичманишка!
Еще была одна ночь. Непогодная, мартовская. Лопарева вывели из дворика тюрьмы, усадили в черную карету, бок о бок с комендантом крепости генералом Сукиным, и повезли в Зимний дворец, где он во второй раз свиделся с Николаем.
Царь возвышался над столом.
Генерал-адъютант Чернышев занимал место слева, граф Бенкендорф – справа.
Генерал Сукин представил арестованного.
Лопарев не упал на колени, как это сделали некоторые участники заговора и восстания. Твердо и спокойно ответил на пронзительно-голубой взгляд царя.
– Сын подполковника лейб-гвардии Михайлы Васильевича? – спросил и, не дожидаясь ответа, дополнил: – Достойно сожаления, что у почтенных отцов, верных престолу и отечеству, преступные дети.
– Достойно сожаления, ваше императорское величество, – отозвался генерал-адъютант Чернышев. – Еще более нетерпимо, когда изобличенные преступники упорствуют в своих показаниях, ведут себя крайне дерзко, стараясь утаить от следствия крамольные связи с сообщниками…
В предварительном следствии мичман Лопарев проходил по восьмому разряду: его могли разжаловать, сослать на Кавказ под пули чеченцев или приговорить к каторге и поселению в Сибири.
Была одна малая зацепка: в июне 1825 года мичман Лопарев, пользуясь месячным увольнением по причине тяжелой болезни матери, вдруг уехал не к родителям в имение, а в Варшаву, где пробыл пять суток у невесты Ядвиги Менцовской, с которой будто бы поссорился. Менцовская заявила, что ничего не знала о принадлежности жениха к тайному обществу. Никаких документов, изобличающих мичмана, у следственной комиссии не было. Так бы и остался вопрос открытым, если бы сам царь не усомнился: подумать только – ездил в Варшаву! Это же все равно что к дьяволу в пекло. Не проходило ни одной тайной молитвы, когда бы царь не оглядывался на Варшаву. Это же Варшава!
Вот почему у него сорвался голос, когда он потребовал:
– Назови сообщников в Варшаве! По чьему поручению ездил? С кем ты встречался? Отвечай! – Он ко всем обращался на «ты».
Лопарев молчал.
Комендант крепости генерал Сукин, тараща глаза, прошипел сквозь зубы:
– Отвечайте!
Лопарев передернул плечами и, глядя в упор на царя, проговорил:
– Я ездил в Варшаву повидаться с невестой. Более ничего не могу сообщить.
– На колени! – ткнул царь кулаком в стол.
– На колени! На колени! – подтолкнул в спину Сукин.
Лопарев вытянулся, как на параде.
– Я отвечаю, ваше императорское величество, только за свои деяния и поступки. За других отвечать не могу и никого не назову. В Варшаве я виделся только с невестой, Ядвигой Менцовской.
Царь хлопнул ладонью по столу:
– Лжешь! Даю тебе три минуты. Только три. Назови заговорщиков в Варшаве! Фамилии!
Лопарев не назвал ни одной и даже отказался сообщить, какие разговоры вел с Пестелем в доме Никиты Муравьева на Фонтанке, где собирался штаб тайного общества.
Николай посмотрел на часы.
– Ну что же, вижу, тебе мало трех минут. Очень жаль. – И шевельнул плечом в сторону Сукина, ожидавшего приказа. – Я думаю, место сыщется в Секретном Доме?
– Так точно, ваше императорское величество! Можно в тринадцатую.
– Водворите. – И, глянув на Лопарева, царь неожиданно улыбнулся: – Жалея вас, вашу молодость, Лопарев, я предоставлю последнюю возможность подумать. Я терпелив. Прощаю дерзость, но не могу простить упорствования в сокрытии преступников. Сожалею. Очень сожалею!..
Голос его дрогнул, и Лопареву почудилось, будто царевы глаза увлажнились: он не знал того, что эти мнимые слезы венценосца побудили Каховского составить покаянное письмо, в котором он принес царю полное признание, а самому себе – виселицу…
Нет, не напрасно Николай брал в ту пору уроки у актера Каратыгина…
Было за полночь, когда Сукин доставил Лопарева в Секретный Дом.
– Тринадцатый номер. В тринадцатую камеру. – Слова генерала означали, что с этой минуты узник утратил имя и звание и стал тринадцатым номером.
Никто, ни единая душа не могла проведать о человеке, упрятанном в Секретный Дом. Тот, кто попадал сюда, как бы живьем уходил в могилу…
На столике – кружка, Евангелие и несколько листов бумаги из канцелярии генерал-адъютанта Чернышева.
Каждое утро в четверг, когда вместе с пищей Лопареву подавали три листика бумаги с типографским заголовком, он метался по камере, повторял одно и то же: «Не было сообщников, не было сообщников!» – и писал рапорт в канцелярию Чернышева.
Надзиратели в Секретном Доме не отзывались на вопросы, и Лопарев уверился, что все они были глухонемые. Позднее он узнал, что из Секретного Дома за все существование не сбежал ни один узник!
Время тянулось мучительно однообразно. В соседней камере беспрестанно орал сумасшедший. Лопарев потерял счет дням и одичал до того, что и разговаривать разучился…
Тринадцатого июля 1826 года его вывели из камеры, молча кинули парадный мундир, и он оделся.
Над Петербургом зачиналась заря. Лопарев не знал, какое было число и какой месяц. Жандарм принял его от надзирателя Секретного Дома и провел в крепость, а потом на гласис, где находились участники неудавшегося восстания 14 декабря, размещенные по категориям.
– Лопарев! Ты ли это, Александр?!
Лопарев узнал братьев Беляевых – мичманов гвардейского экипажа, хотел кинуться к ним, но жандарм схватил за руку.
Александр Муравьев, корнет кавалергардского полка, помахал ему: прощай, мол, брат!
Никита Муравьев, капитан гвардейского Генерального штаба, составитель конституции, в доме которого на Фонтанке часто бывал Лопарев, стоял в окружении жандармов, безучастный ко всему.
Друзья-товарищи… Но ни поговорить, ни пожать друг другу руки!
Перед глазами маячила виселица с пятью веревками на одной перекладине…
Предутренняя зорька румянила небо. Дымились костры, Лопарев не понимал, к чему это.
Чуть в стороне, поближе к плац-кронверку крепости, в плотном кольце жандармов, стояли пятеро: Пестель, Муравьев-Апостол, Бестужев, Каховский и поэт Рылеев. Неужели?
Страшась своей мысли, Лопарев поглядел на перекладину с пятью веревками. Не может быть!..
Генерал-адъютант Чернышев, гарцуя на коне, подал знак, и началась церемония разжалования и чтение приговоров.
Лопарев увидел, как заслуженный герой Отечественной войны, тридцативосьмилетний генерал-майор Сергей Волконский снял с себя сюртук, увешанный боевыми регалиями, и кинул в костер – не хотел, чтобы жандармы сорвали его. Лопарев намеревался сделать то же, что и Волконский, но не успел: жандарм вцепился в воротник, стащил с плеч мундир, швырнул в огонь.
Весь гласис заволокло чадом сжигаемого сукна.
Затем над головами осужденных стали ломать шпаги.
Чадно и тяжко, тяжко!..
«По высочайшему повелению…»
Зачинался рассвет, но Лопареву казалось, будто над гласисом крепости, над плац-кронверком, где мрачно вырисовывалась виселица, над всем Петербургом с прохладной Невою опускалась долгая ночь, которой никому из них не пережить…
Вечная ночь…
Солдаты били в барабаны. Розовело небо. На золотом шпиле собора вспыхнули золотые лучи…