I
— Борька, тут ползком придется! — кричу я и сваливаюсь на лед.
Стоит обыкновенный для наших мест декабрь: три дня шел упорный, старательный дождь, а потом эту месячную норму осадков прихватило морозцем.
Я и друг мой Борька Горбылевский живем на южной окраине Калышина. Вся наша улица — это длинный склон, а соседская — матерый овражина, за края которого храбро цепляются дома и избушки. Таких улиц в нашем городе немало. Выровнен в Калышине лишь центр, состоящий из двухэтажных, крепкого камня, купеческих зданий. А мы с Борькой — бурлацкие. Бурлаком называется наш поселок, улицы которого устремлены к асфальтированной дороге. За ночь они превратились в длинные ледяные горы — карабкайся, покоряй! Деревья обледенели: не только ветви, но даже и стволы в ледяной коре. С проводов свисают гирлянды сосулек.
Утро, начало девятого, почти темно, лишь на повороте с Пролетарской на Черноморскую — светлый кружок от фонаря.
Боря аккуратненько опускается рядом со мной на колени, и мы проползаем кусок улицы, круто поднимающейся вверх. Наверху встаем. Ура! Дальше — хоть и такой же обледенелый, но зато ровный участок. Табуреточно расставив ноги, пытаемся идти.
Сегодня у нас, учащихся Калышинского медицинского училища, первый день практики в терапевтическом отделении больницы, и мы жестко предупреждены: руководитель, Ираида Яковлевна, всех опоздавших гонит вон из больницы.
— Опоздаем! — взглянув на часы, кричит Борис. — Может, не пойдем дальше?
— Успеем, мы уже на равнине!
Я хватаюсь за рукав Борькиного пальто, а он — за обледенелую ветвь абрикоса, стоящего у самой дороги, тут же обломившуюся. Он валится на лед, и я валюсь рядом.
— Рукав хоть отпусти, — просит Горбыль. — Чего вцепился?
Мы встаем и потихоньку продвигаемся вперед.
Преодолев ледяную равнину, выбираемся на асфальт, густо посыпанный песком.
— Давай, Горбыль! — кричу я. — Чуть быстрее автобуса!
И мы рванули. И успели. Вбежали в ворота районной больницы, нырнули в подвал, где находилась раздевалка, облачились в халаты и понеслись по лестнице вверх, на второй этаж, на ходу надевая колпаки. Пробежав по коридору, остановились на минутку, перевели дух и степенно вошли в практикантскую. Это огромная, отведенная для нас комната, что-то вроде вместительного чулана для больничной рухляди. На больничной кушетке, на голых кроватных сетках, старых стульях, уже сидела вся практикантская группа — восемь наших девчонок-однокурсниц.
— Все курочки уже на насестах, — шепчет Борька. — Ку-ка-ре-ку!
И садится рядом с Людой Потёмкиной, оставляя мне половинку стула.
— Привет, петушатина! — шепчет Люда, и ее золотая фикса на центральном переднем зубе одаривает Борьку лишь ему предназначенным сиянием. — Дай за бородку подержаться!
Слева от стола, в старом, замученном кресле, сидит наша руководительница, едва в него помещаясь. В белоснежном халате и высоком колпаке, с крупным носом на запорошенном белой пудрой лице, она похожа на снеговика. Маленькие сучки глаз цепляют, царапают.
То и дело опуская взгляд на колени, где расположился наш журнал по практике, Ираида Яковлевна знакомится с нами, по очереди называя фамилии и окидывая каждого острым, внимательным взглядом.
— Козаченко, — читает Ираида Яковлевна и поднимает от журнала голову.
— Ко-за-чух-нен-ко, — привычно произносит по слогам свою фамилию Соня Козачухненко, поднимая руку.
— Ее все время путают, — словно бы извиняясь, поясняет Ирина Мерц, наша староста.
Ираида Яковлевна молча кивает и называет следующую фамилию.
Последняя в списке фамилия Тамары Ян, огромной девицы с заторможенными движениями и такой замедленной речью, что никогда еще ни один преподаватель не дослушал ее до конца. Не найдется таких и впредь! Всякий раз, когда Тамару вызывают к доске, все дружно кладут голову на стол и закрывают глаза.
— Хорошо, — говорит Ираида Яковлевна, оглядывая Тамару, — а теперь перейдем к делу. Тема нашего практического занятия — подкожные и внутримышечные инъекции. — Ираида Яковлевна скучным и пустым взглядом скользнула по всем сразу и выдвинула средний ящик стола. — Здесь шесть шприцов и пять подушечек. Пока потренируйтесь на них.
Ираида Яковлевна ловко собрала старый, со стершимися делениями, пятиграммовый шприц.
— Товарищи, обратите внимание, как я держу шприц. Одним пальцем обязательно придерживаем иглу. Небольшой размах — и игла мягко входит в ткани. Это ясно? — Ираида Яковлевна поднимает глазки и, подцепив взглядом Тамару Ян, спрашивает: — Вам понятно?
— Поня-а-тно… — отвечает Тамара, хотя ей-то уж точно ничего не понятно.
Ираида поднимается с кресла.
— Как вы догадываетесь, я не могу заниматься только вами. Сейчас у меня обход. Через полтора часа я проверю, чему вы научились.
И она выкатилась за дверь.
— Кто-нибудь что-нибудь понял? — шепчет Люда Потёмкина.
Она берет шприц со стола и вытаращенными глазами смотрит на него.
— Вот она дает! — рассерженной змеей шипит в сторону дверей Оля Медная. На самом деле она Цветкова, но за рыжий, с медным оттенком цвет волос мы называем ее Медная. Каждая конопушка на Олином лице от возмущения становится ярче, рыжее. — Один раз показала и ушла!
Остальные еще с минуту сидят на своих местах. А рассиживаться некогда. Это вам не школа. Здесь все серьезно, по-взрослому. Не понимаешь? Не можешь выучить? Значит, ты не подходишь для такого элитного заведения, как Калышинское медицинское училище, где конкурс — семь человек на место! И нет большей катастрофы, чем попасть в список исключенных. Здесь хорошая стипендия, отсюда мы выйдем медиками, будем работать в тепле, будем уважаемыми людьми, а иначе — пожалуйста, на хлопчатобумажный комбинат, к станку.
Разделившись по двое, открыв учебник, мы по очереди с остервенением колем резину, то подкожно, то внутримышечно. Разница между подкожными и внутримышечными инъекциями значительная: при подкожных, которые в основном вводят в руку, верхнюю плечевую часть руки, иглу нужно держать под углом и вкалывать неглубоко, а при внутримышечных — их делают чаще всего в ягодицу — игла вводится прямо и быстро.
Девчонки подняли писк. Кто-то сломал иголку, у кого-то застрял поршень в шприце.
— Девки, не волнуйтесь! — спрыгивая с кроватной сетки на середину практикантской, кричит Нелька Промокашкина. — Сейчас я вас научу!
Лихо притопывая, она подходит к столу, берет шприц. Девчонки тесной толпой окружают ее.
— Одним пальцем, — Промокашка постукивает пальцем по утолщенному краю иглы на шприце, — придерживаем иглу.
Она подбрасывает маленькую, обтянутую медицинской клеенкой оранжевого цвета подушечку и, запрокинув голову, прямо заходится от смеха.
— В жизни не видела такой квадратно-резиновой попы!
Нелька кладет подушечку на стол и добродушно похлопывает ее ладонью.
— Товарищ, вам укольчик пенициллина!
Придерживая левой рукой подушечку, Нелька с размаху вонзает в нее иглу.
— Поняли? В мышцу, на среднюю глубину. Именно сюда, ни левее, ни правее, чтобы не попасть в кровеносный сосуд. — Она делает еще несколько уколов подряд. — Вот так! Вот так! Очень просто.
Нелька бросает шприц на стол.
— Я с четырнадцати лет сама уколы матери делала.
В практикантской становится тесно и шумно. Все с остервенением колют и колют резиновые «ягодицы».
— Медная, ты как шприц держишь? — грозно кричит Промокашка.
— Ой, я иголку сломала!
Оля испуганно вертит ополовиненной иглой.
— Так и шприц сломать можно. Это ж не лом. Смотри!
Нелька плотно насаживает новую иглу и вкладывает шприц в Олину руку.
— Нель, а мне-е… — просительно тянет Тамара Ян.
Неля терпеливо возится с Тамариными пальцами, которые никак не хотят правильно взять шприц.
— Вот ты все говоришь, что глупая девушка не может быть красивой, — возобновляет Борька наш старый спор. — А Нелли? Глупая, а красивая.
— Глупость — это другое, — сразу же завожусь я. — А Нелька не глупая — она простая и веселая. Ну, может, простоватая чуть-чуть.
— Веселая! — хмыкает Борька. — Три двойки — и все по основным дисциплинам! Пожалуйста!
— При чем тут двойки? Это ж теория. Вон твоя Потёмкина пятерышница, а шприца, как гремучей змеи, боится. И вообще, руки у нее не тем концом вставлены.
— Зато ноги… — шепчет Горбыль, пытаясь обратить в шутку наши разногласия.
Но я уже не мог остановиться.
— А кто лучше всех на практике? Ну не может она запомнить, как турецкое седло, малюсенькая косточка в черепе, по-латыни называется. Ну и на что ей эта латынь? Мертвечатина! Латынь и анатомию только зубрежкой можно взять. Или хитростью, как ты берешь. А она шпорами пользоваться не умеет.
— Ладно, ладно, коли: пациент скучает, — кивнул Борька на подушечку. — Вечно ты за Нельку заступаешься.
Я изображаю внутримышечный укол и молча отдаю ему шприц.
— Ну как, мальчики, получается? — подбегает к нам Нелька.
— Ой, нет, Нелли Промокашевна! Научите, пожалуйста! — тоненьким ехидным голоском отвечает Горбыль.
— Игла-то у тебя! Волков колоть! — смеется Промокашка, нисколько не обидевшись.
— А нам без разницы, и ей тоже, — раздраженно трясет Борька резиновой подушечкой.
— Ну-ну!.. — хохочет Промокашка и уносится на крыльях счастья.
— Да что она все хохочет?! — злится Борька.
— Хочет — и хохочет.
Борька ошалело глядит на меня.
— Не хватало нам еще из-за Промокашки поссориться… — вздыхает он.
В знак согласия я тоже вздыхаю.
— Не хватало!..
Нам с Горбылем быстро поднадоело ширять иглу в резину, и мы под шумок спрятались в маленькой, заброшенной комнатке, в народе называемой клизменной. Боря вынул из-за пазухи коробочку с дорожными шахматами, и мы, пристроившись на кушетке, начали партию. Минут через сорок незаметно вернулись в практикантскую.
Вокруг стола кружком стояли девчонки и с хохотом что-то обсуждали. Мы подошли. Оказывается, смеялись они над нами. Вернее, над тем, как нас нарисовала в своей тетради по практике Люда Потёмкина. Я лежал на кушетке, на боку, с поджатыми ногами, ну точно в той позе, когда больному ставят клизму, и лицо мое выражало блаженство, а Горбыль стоял около меня с кружкой Эсмарха, которая была уже в действии. Внизу красовалась надпись: «Уединенья час был сладок…» Мы сделали вид, что не поняли, над чем смеются наши девушки, и уселись в стороне на кроватную сетку.
— Ноги бы твоей Потёмкиной оторвать! — прошипел я.
— А почему ноги? Она что, ногами рисовала? — сострил Борька. — По-моему, очень талантливо. — И он одарил Людку лучезарной улыбкой.
Мне стало по-настоящему грустно, даже сердце защемило. Был друг — и нет друга. Беседуем мы теперь с ним в морге, в шахматы играем в клизменной, а после лекций идем в разные стороны. Потому что Людочку надо до дома проводить. И зачем только я с ним в училище поступил! Думал, всегда вместе будем.
Ровно через полтора часа Ираида Яковлевна навестила нас.
— Ну как? Усвоили? — спросила она, утомленным шаром опускаясь в кресло. — Хотя что тут усваивать…
— Ну, прямо снежная баба с ведерком на голове! Холодом от нее веет, — шепнул мне Горбыль.
— А сейчас усложним задачу, — услышал я через Борькин шепот голос Ираиды Яковлевны. — Мы пойдем в процедурную, и каждый введет своей напарнице или напарнику (кивок в нашу с Борькой сторону) подкожно в руку витамин. Будете заходить по двое, колоть друг друга и уступать место следующим.
Девчонки заохали. Кто-то пискнул:
— Ой, я боюсь!
— Ничего, не умрете! — ответила на это Ираида и повела нас в процедурную.
— Галя, покажи им, — приказала Ираида процедурной медсестре, а сама удалилась.
Галя несколько раз молниеносно с помощью пинцета собрала шприц и насадила иголку.
— Запомнили? — улыбаясь нам, как первоклашкам, спросила она. — Тут главное практика.
Мы стали собирать шприцы. Получалось неплохо, только Тамара Ян уронила поршень на пол.
— Шприц расстерилизован, отправляем на «грязный» стол, — спокойно пояснила Галя. — Ничего, Тамарочка, бери следующий.
Ободренная Тамара быстро собрала следующий шприц.
Потом мы учились набирать из ампулы витамин В12 и кололи друг другу.
Галя позвала Ираиду, доложив о наших успехах.
— Приглашайте больных из двадцать первой палаты на уколы, — приказала, входя в кабинет, Ираида.
Больных побежала приглашать Таня Конькова. Мы застыли в ожидании. Прошло минут пять. Ни Конькова, ни больные не появлялись.
— Ну и где больные? Где посыльная? — спросила Ираида, усаживаясь на твердый, неудобный стул, — кресел-то в процедурной не предусматривалось.
— Вот пойми их! То приходят раньше времени, просят скорее сделать укол, чтобы свободными быть, а то вообще не идут… — вздохнула Галя.
Ираида Яковлевна неожиданно прытко вскочила с места.
— А вот я их сейчас приглашу! — Она повернулась к нам и жестом велела следовать за собой.
Мы длинным хвостом потянулись за ней к двадцать первой палате.
В коридоре нам встретилась Таня Конькова.
— Они не хотят идти… — растерянно пискнула она.
— За мной! — скомандовала Ираида.
Она грозно шагала, и мне казалось, что белое ведерко на ее голове слегка покачивается. Без стука она вошла в палату, и мы ввалились за ней.
— Кочанов, вы раздумали у нас лечиться? — обратилась Ираида Яковлевна к пожилому мужчине, который с несчастным видом топтался посредине палаты.
— Ираида Яковлевна, я опасаюсь, ведь они же не умеют, — пробормотал Кочанов и посмотрел в нашу сторону. — Я же не подопытный кролик!
— Я вам сейчас выписку оформлю. И ваша язва желудка спасибо вам не скажет.
— А ты, Вулькинен, тоже кроликом боишься стать? — спросила Галя парня, безмятежно сидящего на своей кровати, — он жмурился и улыбался в усы.
— Вообще-то я согласен на опыт, — замурлыкал Вулькинен. — Только пусть его на мне проведет во-о-он та практиканточка. — Он кивнул в сторону Милы Потёмкиной.
— Ишь какой вострый! — засмеялась Галя. — Учтем ваши пожелания.
Ираида Яковлевна тоже улыбнулась, лицо ее стало вполне человеческим, даже добрым. Прямо бабушка-улыбабушка! Это было так неожиданно, что мы тоже все с готовностью заулыбались.
— А вы, Анатолий Дмитриевич, что-нибудь решили? — спросила она Кочанова.
— Так что ж тут решать. Не могу я выписываться.
— Хорошо, тогда пройдемте, — сказала Ираида Яковлевна.
И мы повели Кочанова в процедурную.
— Галя, загляни в тетрадь назначения, что там у нас для Кочанова? — спросила Ираида.
— Платифиллин внутримышечно, два кубика, — никуда не заглядывая, отрапортовала Галя.
— Хорошо. Укол будет делать Нелли Промокашкина.
— Кочанов, ложитесь на кушетку.
Тот послушно лег.
— Штаны спустите!
Кочанов молча повиновался.
— Приступайте, Промокашкина! — скомандовала Ираида Яковлевна.
Нелька ловко собрала стерильный шприц, насадила иголку. Галя подала ей ампулку платифиллина. Промокашка отбила кончик ампулы, уверенно набрала лекарство, смочила ватный тампон спиртом и подошла к кушетке.
— В левое полушарие коли: там у него меньше наколото, — посоветовала Галя.
— Я думала, полушария находятся в другой части тела, — сказала Ираида Яковлевна и снова из грозного снеговика превратилась в лукавую бабушку-улыбабушку. — Впрочем, это у кого как.
Мы рассмеялись.
Тем временем Нелька, протерев кожу спиртом, легко воткнула иголку и медленно ввела лекарство. Вынула шприц и приложила к месту укола ватку. Кочанов не шевелился. Промокашка испуганно посмотрела на Галю.
— Митрич, вставай, — сказала Галя. — То идти сюда не хотел, теперь уходить не желаешь.
— Всё уже? — удивился Кочанов. — А я и не почувствовал. — Он радостно вскочил с кушетки. — Спасибо, большеглазенькая!
Нелька засмеялась. Прибрели еще несколько больных, смирившихся с участью подопытных кроликов, и мы с Борькой попрактиковались. Я очень даже неплохо вколол подкожный папаверин, а Борька — внутримышечную но-шпу.
Мы поняли, что иглу нужно вводить смело и быстро. Тогда больной не успевает ее почувствовать, а лекарство, наоборот, лучше вводить помедленнее. Больные нас хвалили, но особенно им нравились Промокашкины уколы, так что вскоре все терапевтическое отделение знало, что попасть на укол надо к «большеглазенькой». В общем, Промокашкина, я и Горбыль в этот день вкусили славы.
Меня медсестра Галя попросила пойти к лежачему больному Старкову, сделать подкожный.
— В последней палате лежит. Там рачок, — шепотом сообщила она мне, обреченно махнув рукой.
Галя сама набрала в шприц лекарство, положила его на крышку стерилизатора, рядом ватку, смоченную спиртом, и сказала:
— Коли в правую руку, выбирай место, где уплотнения нет. Хотя он у нас весь исколотый, весь в шишках да синяках…
— Здравствуйте, — бодро сказал я, заходя в одиночную палату к Старкову. — Вам укол.
Старков, пожилой грузный мужчина, лежал на кровати и ничего мне не ответил. Он задумчиво смотрел куда-то в стену, просто приковался туда глазами, словно ему там новую серию «Семнадцати мгновений весны» показывали. Работало радио. Никогда не нравившийся мне, непевучий голос Клавдии Шульженко хрипловато предлагал: «Давай закурим, товарищ, по одной. Давай закурим…»
Я подошел к кровати.
— Михаил Иванович! Я к вам!
Старков оторвал от стены взгляд и сказал:
— Я на фронте ее слухал.
— Шульженко?
— Ее. Ишшо в сорок первом. На Ленинградском, на передовой выступала. Вот прям как тебя видел!
Старков, тяжело и прерывисто дыша, медленно задрал широкий рукав пижамы, освобождая руку для укола.
— Ну что, колоть дядю Мишу будешь?
— Надо. Хорошее лекарство.
— На смерть лекарства нет, — сипло, через одышку, проговорил дядя Миша. — Ну давай.
Я уколол неудачно — попал в сосудик. Крохотной струйкой потекла кровь. Я быстро приложил ватный тампон.
— В сосуд попал, — сказал я виновато и огорченно.
— Да не тужи, — успокоил меня дядя Миша, — вся не вытечет.
— Михаил Иванович…
— Дядей Мишей зови. Не навеличивай: не привык. Тебя-то как зовут?
— Саня.
— Садись, Саня.
Я подвинул к кровати стул и присел.
— Дядь Миш, много фильмов смотрел про войну, а все равно не представляю, как там все было, да еще на передовой.
— Кино про войну сроду не смотрю, — ответил дядя Миша, — густо наврато. Аж стыдно делается.
— Да! — сказал я. — Все такие храбрые, вперед рвутся. А ведь страшно же было, дядь Миш?
— Как тебе сказать, Санёк. Может, и страшно. Там смерть расплохом берет, и на миру, среди товарищей… Домой охота…
— А вы откуда?
— С Подлипок я, тридцать километров отсюда. Оттуда на войну уходил, туда и вернулся.
Тут в палату влетела Таня Конькова:
— Ты куда подевался? Тебя только за смертью посылать!
— Тут она как раз недалече, — улыбнулся Старков.
— Не поняла юмора? — Танька с изумлением воззрилась на дядю Мишу.
— Да ладно, пошли, — подтолкнул я ее. — До свидания, дядь Миш!
И мы с Танькой вышли из палаты.
Следующие два дня мы ходили на лекции в училище, а в четверг в девять ноль-ноль снова были на практике у Ираиды Яковлевны. Тема занятия — «Основные методы диагностики».
Ираида Яковлевна повела нас в палату, чтобы показать перкуссию — выстукивание костяшками пальцев. Выбор ее пал как раз на Старкова.
Дядя Миша сидел на кровати, подавшись вперед, опершись руками в колени, и часто-часто дышал.
— Вынужденное положение, характерно для больных с сильной одышкой, — пояснила Ираида Яковлевна. — Кроме основного диагноза тут и эмфизема, и астматический компонент.
Она попросила Старкова раздеться.
— Итак, перкуссия. С помощью перкуссии можно определить, например, пораженный участок легкого, или участок, где скопилась жидкость. А также границы органов.
Для сравнения Ираида ловко выстукивала костяшками пальцев пораженные и здоровые участки органа.
— Слышите? Звук глухой, плотный — значит, в этом участке скопилась жидкость.
Ираида Яковлевна с жалостью взглянула в нашу сторону, будто бы она слышит некую небесную музыку, а нам не дано ее слышать.
Мы согласно покивали.
— Попробуйте.
Мы стали по одному подходить к дяде Мише и выстукивать его. У Лены Первушиной пальцы никак не складывались, и стук получался дохлый.
— Небось кукиш сразу научилась складывать, — сказала Ираида Яковлевна.
Она наклонилась и сама сложила Ленины пальцы.
— А нам это надо? Мы — зубники! — буркнула Лена.
— «Зубники» они! — всплеснула пухленькими ручками Ираида. — Да мало ли где работать придется! Вот распределят тебя в село — всех и от всего лечить будешь.
Она оставила в покое дядю Мишу. Я помог ему надеть пижаму.
— Ну ладно, зубнички-груднички… — вздохнула Ираида. — Теперь мы изучим еще один метод исследования больного, он называется пальпация, или ощупывание. — И она покатилась к двери. — Для лучшей наглядности покажу вам Пархоменко, с циррозом печени.
Пархоменко оказался мужиком мрачным и молчаливым. Еще никогда я не видел, чтобы у человека было такое желтое лицо. Ираида Яковлевна попросила его снять рубаху, и он дрожащими, непослушными пальцами стал медленно расстегивать ее. Промокашка наклонилась и помогла ему. Она взбила две подушки и подложила ему в изголовье. Пархоменко сел, опираясь на них. Ираида присела около него и начала ощупывать печень.
— Увеличена как минимум на два пальца! — сказала она. — Пальпируйте!
Мы по очереди ощупали увеличенную печень. Печень действительно сильно выступала из-под ребер и на ощупь была похожа на плохо надутый воздушный шар.
— Вам чрезвычайно повезло! — Голос Ираиды вдохновенно зазвенел. — Вы видите цирроз в самом, так сказать, цветущем виде! Печень совершенно перестала справляться с токсинами, — в упоении продолжала она, — увеличилась нагрузка на сердце, легкие, почки — посмотрите, как отечен больной, цвет лица соответствующий… Верхушки легких не дышат…
— Она же сейчас просто захлебнется в экстазе! — прошептала Промокашка довольно громко.
И тут фонтан Ираиды заткнулся, потому что Пархоменко закрыл глаза и стал валиться на бок. Желтое лицо его посерело, словно пеплом покрылось, а вокруг рта и в области носа стало синюшным.
— Ой-ой-ой! — пискнул кто-то из девчонок, кажется Таня Конькова.
Но Пархоменко каким-то неведомым усилием воли заставил себя очнуться.
— Алексей, помогите, — обратилась Ираида к Горбылю.
Борька не стал возражать против нового имени, а быстро помог больному сесть.
— Спугал вас, — свистящим полушепотом с сожалением произнес Пархоменко.
— Промокашкина, бегом к медсестре! — скомандовала Ираида, подступая к Пархоменко с фонендоскопом. — Скажи ей: камфора плюс кордиамин.
Нелька бесшумно, как дух, выпорхнула из палаты.
— Можете идти в практикантскую, заполните дневник прохождения практики — и по домам, — устало сказала Ираида Яковлевна. — Тамара Ян и ты, Саша, — обратилась она ко мне, — завтра выходите на ночное дежурство.
II
В половине восьмого мы с Тамарой были в терапевтическом отделении. Первым делом я зашел к Старкову.
— Ты, однако, в ночную? — обрадовался дядя Миша.
— Однако.
— Иродка приказала?
— Она.
Я шлепнулся на стул около кровати.
— Лежал вот, вспоминал свою жизнь, — сказал он, борясь с одышкой.
— Вечер воспоминаний, значит?
— Вроде того. Вспомнил, как после войны в первый раз хлеба наелся. В сорок девятом такой урожай был! Помню, дали нам, трактористам, на бригаду каждому по целой буханке. Мы с Афонькой, другом моим, напарником, думали, тут же по буханке съедим, но не смогли, не доели.
— Сорок девятый! Это ж четыре года после войны! — удивился я. — И всё голодали?
— Еще как голодали! И в пятидесятые тяжело было. Считай, только в шестидесятых чуть полегче стало. И дом построили с женой, и ешь сколько хочешь. Дочек одели-обули, выучили. Жалею вот только, что сына у меня нет.
— А внуки?
— Внучок есть. Лежал тут, думал. Для чего все было? Для чего человек живет?
— Да что ты, дядя Миш! Ты же от фашистов землю освободил!
— Правду тебе скажу: страшно, Саня, один на один с ней остаться.
— Дядя Миша, вы куда собрались? Поживете еще! — бодро начал я.
— Санёк, я по-серьезному с тобой.
— Дядь Миш, знаешь, как в одной песне про смерть поется? Бард поет. Правда, у него там про смерть одуванчика. Но это так, для образа.
И я, изображая, что в одной руке у меня гитара, а другой бью по струнам, спел:
И послал он сообщенье
Всем, кто здесь еще живет:
Смерть — всего лишь приключенье,
Смерть — всего лишь перелет.
— Дядь Миш, смерть — это продолжение жизни, но в другой форме и в другом мире, — сказал я фразу, вычитанную в какой-то книжке.
— Ишь чего выдумал бард-то твой! — улыбнулся дядя Миша. — Я ж тракторист и столяр. Трактор с собой туда не возьмешь, струмент столярный тоже. Что мне там делать, в другой форме да в другом мире? А вот бабка моя, царство ей небесное, никогда не говорила: «Умер», — а всегда: «Господь взял». Или: «К Господу отошел». Веровала, значит, что человек у Бога жить будет.
— Я в прошлом году на Пасху в церкви дежурил, — вспомнил я, — дружинниками нас посылали. Народу полно, прут все поголовно — развлекуха такая… Так я видел, как бабули некоторые даже иконы целуют!
Но дядя Миша, кажется, не услышал меня.
— Ты, Саша, на врача учись, — сказал он. — Подходит тебе. А вот Иродке нашей нет, не подходит.
Мне понравилось, как он Ираиду Яковлевну назвал Иродкой.
— Я считаю, таких, как она, наказывать надо!
— Ты, Сашка, о наказаниях не думай. Не наше это дело — наказывать.
Дядя Миша указал глазами куда-то вверх, в предполагаемое справедливое небо, потом устало закрыл глаза.
— Ладно, дядя Миш, пойду, помогу Ольге Николаевне. Я потом еще зайду.
Ольга Николаевна, сестра, дежурившая ночью, очень обрадовалась нам. Мы познакомились с ней еще в первый день практики.
— Я зашиваюсь, просто зашиваюсь! Людмила Анатольевна (врач, которая вела мужскую половину палат) как с ума сошла — восьмерым назначила банки! Три клизмы. А уколов! У троих лежачих — пролежни, надо обработать и повязки наложить.
— Мы вам поможем, Ольга Николаевна, — обнадежила Тамара.
Она была на голову выше Ольги Николаевны — крупная, сильная такая девица со спокойным добродушным лицом, и я сейчас про нее подумал: «Вот такие, наверное, выносили на себе раненых на войне. Не такие ж, как Милка Потёмкина, — соплёй перешибешь».
— Спасибо, милая, — сказала Ольга Николаевна. — А вам это потом ох как пригодится на фельдшерстве.
Истории болезни действительно ломились от назначений. Старые были переписаны в специальную тетрадь, а новые Ольга Николаевна поручила вписать Тамаре. Тамара обстоятельно уселась, и я понял, что этого дела ей хватит до самой ночи. Главное — не мешать.
— Саша, а ты уколы хорошо делаешь, так что давай в процедурную.
Ольга Николаевна показала список с фамилиями, номерами палат и названием лекарств, которые нужно было вводить.
— Этим в палате уколы сделай. Остальных зови в процедурную.
Два часа я не выпускал шприца из рук.
— Ну как? — спросила Ольга Николаевна, забежав ко мне в процедурную. — Справляешься?
— Заканчиваю. Рука бойца колоть устала.
— Да вечером-то не так много. Чего тут уставать?
После отбоя мы сели с Тамарой и Ольгой Николаевной попить чаю. Но то и дело вспыхивала на посту лампочка: кто-то из лежачих звал на помощь. Наконец все успокоилось, в отделении стало тихо.
— Так, сейчас шприцы поставлю кипятить и прилягу, — усталым, надреснутым голосом произнесла Ольга Николаевна. — И вы прилягте. Пойдемте, я вам дам раскладушки.
— Я пока посижу, — сказал я.
— Ну, тогда истории подошьешь, хорошо? Пойдем, Тамарочка.
Я взялся подшивать истории болезни. «Подшивать» — это значит добавлять к ним новые чистые листы, а в конце подклеивать бланки пришедших из лаборатории анализов.
Положив очередную подшитую историю болезни в стопку, схватил следующую и в графе «фамилия» машинально прочитал: «Старков Михаил Иванович». Я же хотел еще раз зайти к дяде Мише! Сорвавшись со стула, я помчался к последней палате.
В коридоре стояла особая больничная тишина. Она была совсем другой, чем на воле. Какая-то терпеливая, что ли, напряженная и в то же время непрочная. В любую минуту она могла прерваться хлопающей дверью лифта, приглушенными указаниями дежурного врача, стонами больных, зовущих на помощь, стремительным шарканьем бегущего медперсонала.
Дядя Миша услышал, что кто-то входит, и открыл глаза. Ночная лампа слегка освещала палату, но много света и не надо, чтобы увидеть, как человеку плохо. Он лежал и всеми силами пытался вдохнуть воздух.
— Дядь Миш, как ты? — окликнул я его.
Он благодарно посмотрел на меня и едва шевельнул рукой.
Я побежал звать сестру. Ольга Михайловна, прикорнувшая на кушетке в процедурной, тут же вскочила и пошла за мной. Мы вошли.
— Михайло Иваныч, — позвала она, — давайте-ка мы вас поудобнее устроим.
Мы положили свернутое одеяло и несколько подушек ему под спину и посадили. Веки дяди Миши были прикрыты, и все лицо приобрело синюшный оттенок. Ольга Николаевна направилась к двери. Я за ней.
— Агония у него, — шепнула она, когда мы оказались в коридоре. — Сколько продлится — кто знает?..
— Ольга Николаевна, надо немедленно дежурного врача позвать!
— Дмитрий Михайлович в приемном покое, больного принимает. Да и чем он тут может помочь? Давай по палатам пройдем, где тяжелые больные. А там уж и утро, антибиотики колоть пора.
Но я остался с дядей Мишей. Человек на войне видел смерть, готов был принять ее в любую минуту. Куда от нее на войне денешься? Разве что она на время сама ослепнет от огня и взрывов и не заметит, проскочит мимо. А вот с «плановой» дяде Мише страшно быть один на один. Он сам сказал. Я посижу, сколько потребуется.
Я вернулся к дяде Мише и сел на стул около кровати. Напротив было окно, за которым стояла беспросветная темень, ни одного светлого пятнышка. Сквозь щели незаклеенных больничных окон слышен был полувой-полусвист степного ветра. Он словно соединялся с шумным, прерывисто-свистящим дыханием дяди Миши. Я и не знал, что люди могут дышать так громко! Дыхание его и в коридоре было бы слышно, если б не толстые дубовые двери палаты. Казалось, грудная клетка больного вот-вот разорвется в борьбе за микроны воздуха.
Дядя Миша открыл глаза, и я увидел, что он в полном сознании.
— Попить? — спросил я.
— Каюк мне, Санька… — прошептал он.
— Уж прям так и каюк!
— Чо же… совсем не дышу…
— Дышишь, дядя Миш, только не в полной мере. Я тут около тебя заночевать решил. Тамара раскладушку заняла, а мне…
— Спасибо, сынок, — едва выдохнул он и медленно протянул мне руку.
Я пожал ее, и она так и осталась в моей ладони. Дядя Миша закрыл глаза. Он больше не мог говорить. Все силы его теперь уходили на то, чтобы дышать.
Я сидел устремив взгляд в сторону окна. Стал вспоминать фильм, который мы на этой неделе аж три раза посмотрели с Борькой, — «Генералы песчаных карьеров», но дяди-Мишино дыхание возвращало меня в ночь, в палату, где он умирал. Я снова стал смотреть на черный квадрат окна, слушать шквальный свист и шум. Мне стало казаться, что это декабрьский ветер бушует на улице, а я торопливо иду по ней с портфелем в руках. Ветер вроде становится чуть тише, прерывистей.
«Мне нужно торопиться, — вдруг вспоминаю я, — иначе опоздаю на лекцию, а первой будет моя любимая хирургия!» Я поднимаюсь вверх по улице. Темень и ветер, посвистывающий изо всех переулков сразу. «Пойду по Пролетарской, — думаю я, — там фонари есть». И бегу быстро-быстро, пытаясь вырваться из темноты. Ветер стихает, становится тихо-тихо вокруг, и вдруг — стук! — роняю портфель…
Вздрогнув, открыл глаза. «Я уснул, ёж-колобок, я уснул!»
Первое, что увидел — это дяди-Мишину руку, свесившуюся с кровати около меня. Возможно, у него начались судороги, рука непроизвольно дернулась, и я уронил ее. А мне снилось, что я выронил портфель.
Дядя Миша лежал, чуть-чуть склонив голову набок, с лицом немного утомленным, но очень спокойным, словно он приехал домой на своем тракторе с поля совсем недавно, и прилег отдохнуть. Но дыхание… Его не было. В палате стояла тишина, и темнота за окном понемногу разбавлялась землисто-серым светом ненастного утра.
— Дядя Миша! — позвал я.
Дядя Миша открыл глаза. Он узнал меня.
— Пе-ре… — с большим старанием выговорил он и с шумом выдохнул последнюю каплю жизни.
На лице его отразилось что-то вроде ожидания, удивления, мальчишеского любопытства, как бывает в начале необыкновенного приключения.
Из палаты я напрямик отправился в ординаторскую, к дежурному врачу Дмитрию Михайловичу. Почему-то я хотел сообщить о смерти дяди Миши именно ему. Дмитрий Михайлович выслушал меня и сказал:
— Первую смерть, Саша, как первую любовь, никогда не забудешь.
И мы пошли к дяде Мише.