Хочешь жить, Викентий? — страница 9 из 11

Гуля улыбнулась и сделала попытку встать, но руководство нашей медицинской бригады в лице Промокашки запретило ей это категорически.

Нелька обтерла кусочком салфетки от смазки и околоплодных вод все еще попискивающую новорожденную, потом вытащила из бумажной упаковки большую марлевую салфетку и постелила поверх простыни тщательно проглаженный белоснежный медицинский халат Гули. Она оснастила малышку подгузником из марлевой салфетки, запеленала ее в халат и осторожно положила около матери.

— Теперь пора приложить младенца к груди, — сказала Потёмкина.

— Точно! — согласилась Промокашка.

Она взяла ножницы, сделала разрез на платье Гули. Затем взяла сверток с новорожденной и протянула Гуле.

— Гуля, приложи к груди дочку.

Гуля выразительно посмотрела на меня, и мы поняли, что она стесняется открыть при мне грудь.

Я отошел к окну. Надо же! Я даже не заметил, что в комнате уже включили свет, а на улице почти стемнело. Калышинка, которая начиналась почти сразу за окнами, слилась с темнотой, Лишь ближе к другому берегу горел огонь — это на Малом Островке какая-нибудь кампания пацанов запалила костер. Ну везуха же им! Ох! Я даже почуял запах дыма и печеной картошки. Давненько я на Островке не бывал.

— А скорую кто-нибудь вызвал? — спросил я, оторвавшись от окна.

— Телефон только на вахте, я Шавякину отправила позвонить. Ты что, не слышал? — удивилась Потёмкина.

И тут как раз вбежала Шава.

— Вызвала! — проверещала она своим детским, как у пятилетнего ребенка, голоском. — Сначала они не верили, думали, дети маленькие звонят, балуются, но потом тетя Поля вмешалась, и они… в общем, скоро приедут. Тетя Поля сама их проводит к нам.


В дверь не то чтобы постучали, а как следует грохнули — это вломилась тетя Поля. Она увидела меня и, кажется, даже лежащий около Гули младенец не ужаснул ее так, как мое присутствие. Огромный свирепый вопрос — как я мог проникнуть в святилище, которое она, недосыпая, охраняет, — не просто стоял в ее глазах — он орал, он топал ногой! Но тут тетя Поля смекнула, что сама опростоволосилась, прозевав меня, и сделала вид, что в упор меня не видит, что меня здесь нет вовсе.

За тетей Полей вошла, громко стуча каблуками, фельдшер-акушер скорой помощи — высоченная, здоровенная тетка, гренадер прямо. У порога остался стоять санитар с компактно сложенными носилками в руках. Это был наш студент, Гена Панков, которого в медучилище знали все. Он сирота, ему двадцать три года, уже несколько лет он работал по ночам на скорой и при этом учился на дневном в спецгруппе военных фельдшеров. Панков был не из тех, кого легко было чем-нибудь удивить, но нам это удалось.

— Вы что-о, специально тут собрались? — широко улыбаясь, протянул он.

— Да, Геныч, мы еще девять месяцев назад всё спланировали, — ответил я.

— Где тут у вас роженица? — пробасила фельдшерица, будто сама ни за что не угадала бы, кто тут из нас только что родил.

Она направилась к Гулиной кровати, чуть не сбив по пути казавшуюся рядом с ней детсадовской малявкой Шавякину.

Гуля лежала бледная, с черно-фиолетовыми губами. Бедняжка так в кровь искусала губы, что они теперь выглядели сплошным кровоподтеком. Никто из живущих в соседних комнатах девчонок не слышал ни одного ее крика или стона: Гуля терпела боль и рожала молча. Быстро, без всяких эмоций фельдшер взглянула на младенца и переключилась на Гулю. За годы работы на скорой чего она только не перевидала! Панков стоял рядом с ней.

Промокашка без запинки рапортовала:

— Пуповину перерезали, она уже не пульсировала. Завязали. Младенец закричал сразу после шлепка.

— Как роженица?

— Состояние роженицы удовлетворительное, — ответила Промокашка.

— Да чо ей сделается! — проговорила вдруг тетя Поля. — Если б не акушеры энти, — кивнула она на нас, — пуповину зубами бы перегрызла. Они ж как кошки.

— Лишних прошу выйти! — сердито гаркнула фельдшер и уточнила: — Выйти всем, кроме санитара.

Вахтерша, я, Нелька, Потёмкина и Шава молчаливой толпой вышли в коридор. Тетя Поля Недреманное Око наконец вспомнила про свой пост и поспешила на первый этаж.

— Слава богу, ушлёндала! — сердито прошептала Шавякина.

Мы вчетвером пошли в конец коридора и притулились там у окна.

И тут же из двери двадцать первой комнаты выглянул Панков.

— Саня, сюда! — позвал он.

Я направился к нему, девчонки поспешили за мной, но у двери остановились.

— Сандрик, понесем ее на носилках в машину, — сказал Панков.

Мы помогли испуганной и смущенной Гуле перейти на носилки.

— Ложись, ложись, — улыбаясь, укладывал ее Панков.

Гуля послушно легла. Акушерка накрыла ее простыней и сверху больничным пледом. Видимо, Гулю начало знобить.

— Гуля, все хорошо! — ободряюще сказала Промокашка.

— Вот плаценту вытащим, тогда, может, и будет все хорошо, — сказала фельдшер. — До свиданья, девочки-акушерочки! Молодцы!

Мы с Панковым донесли носилки с Гулей до машины.

Врач уселась рядом с водителем.

— В первый роддом! — скомандовала она.

— Пока, Геныч, — сказал я, пожимая руку безмятежно улыбающемуся Панкову.

Он запрыгнул в машину, и скорая отъехала.

«Вот человек! Всегда всем доволен. И вроде жизнь у него не мед», — думал я, возвращаясь на второй этаж.

Промокашка помахала мне из двери своей комнаты.

— Мы с Микой уже у нас.

Я вошел в Промокашкину комнату. Кукла и как-то неуважительно отброшенный в сторону женский таз валялись посреди стола. Потёмкина лежала на Нелькиной кровати, задумчиво глядя в потолок.

— Ну и денек! К тебе, Нелька, только зайди, — проворчал я и плюхнулся на стул.

— Слушайте! — Промокашка так тряхнула головой, что светлый пепел ее волос стал почти прозрачным и через челку просвечивало умное-преумное ее чело. — Я все вспомнила, каждый шаг, каждое продвижение плода по родовым путям!

— Тогда я пошла, — заявила Люда Потёмкина. — Сандрик, ты идешь?

Я посмотрел на часы.

— А вы знаете, что сейчас почти двенадцать ночи? У меня последний автобус уходит! — запаниковал я.

От общаги до окраины, где я жил, идти больше двух часов.

— Хорошо хоть, мне всего две остановки, — сказала Потёмкина.

Подбежав к окну, я понял, что в темноте спускаться по стене будет посложнее, чем днем.

— Сандро, можно пойти через вахту, — посоветовала Промокашка, — тетя Поля тебя все равно видела.

— Вообще-то да. Пошли, старшая акушерка, — окликнул я Потёмкину.

— Сандрик, тебе не жить! — воскликнула Люда Потёмкина и вроде как кинулась душить меня, но вместо этого вдруг обняла и сказала — просто, без той кокетливо-ехидной интонации, которую я терпеть у нее не мог: — Если честно, Саша, без тебя нам трудненько пришлось бы.

— Ребята! — присоединилась к нашему объятию Промокашка. — Какие вы у меня ништячные!

— Деточка, откуда ты знаешь такое слово? — отечески ласково спросил я, выныривая на свободу.

— Умные и хорошие! — растроганно продолжала Нелька, не обращая внимания на мое ёрничанье. — И мы теперь как брат и сестры.

— Ну да, — улыбнулась Потёмкина. — Причем из одной пуповины.

— Из одной пуповины! — повторила Нелька довольно.

— Промокашка, лучше верни мне учебник, — напомнил я. — Может, утром что-то успею просмотреть.

Нелли с готовностью протянула мне учебник по акушерству.

Мы с Потёмкиной спустились вниз. На вахте сидела тетя Поля Недреманное Око и дремала.

— Едва дождалась, — сказала она, открывая запертую на железный крюк входную дверь.

— До свидания, тетя Поля, — ангельским голоском попрощалась Потёмкина.

— До свиданья, Людочка, — ответила тетя Поля, не замечая того, кого она и не должна была здесь видеть.

Хочешь жить, Викентий?

I

— К нам суицидника Сумарокова из реанимации переводят, — объявила медсестра Аллочка и в сердцах бросила на столик свежую историю болезни. Она брезгливо оттопырила губу, словно ей предлагали съесть какую-нибудь бяку.

— Саш, давай ты, на свежачка. Перевезешь его? Он мне до тошноты надоел. Третью весну травится, все отравиться не может.

— Что за разговоры вы тут ведете, Алла Алексеевна! Язычок-то прикусите!

К посту подошла дежурная врач-терапевт, Нина Петровна Казанок. Глаза ее взирали на Аллочку строго и беспощадно.

— Нам пора на вечерний обход.

— Нина Петровна, не так, что ли? — Аллочка возмущенно тряхнула головой и тут же поймала где-то пониже затылка сползшую в результате такого головотрясения косынку. — Помните, какой он театр в прошлый раз устроил? Орал, как резаная белуга: «Я жить без нее не могу! Я всё равно жить не буду!» Это уже третья, без которой он жить не может.

— Резаная орущая белуга… — Нина Петровна повернулась ко мне всем своим статным и строгим корпусом. — Вам повезло, товарищ практикант, где вы еще такого зверя увидите! Только у нас.

— Нина Петровна, я вообще белугу давненько не видел. Не говоря уже об орущей, — подхватил я.

— Это только у нас! — еще раз похвасталась Нина Петровна и тут же кротко вздохнула: — Видно, мне без сестры сегодня на обход идти.

Она стала медленно удаляться, сияя, будто дивным венцом, белоснежным накрахмаленным колпаком.

Самоубийца! Таких на моем богатом приключениями пути практиканта еще не встречалось! Я взял со столика историю болезни. «Сумароков Викентий Андреевич, 23 года, руководитель хоровой студии Дома культуры „Бурильщик“».

— Алла Алексеевна, да он артист!

— Точно. Комик.

— А он правда покончить с собой пытался?

— Ясен пень, нет.

Барышня истеричная! Да где ж тетрадь назначений? Нина Петровна-то одна больных обходит…

— Алла Алексеевна, но ведь он же мог и вправду умереть?

— Ага, будет он умирать!..

— А как он? Ну… что делал?..

— Таблеток напился. Надо же! Тетрадь в папку с анализами сунула. Совсем ку-ку!

— Так он для вас не самоубийца?

— Для меня — нет! — Аллочка даже по столу кулаком пристукнула, но, вспомнив Нину Петровну, голос поубавила: — Это, Саня, самоубийца понарошку. Он выбирает такой способ в расчете, что его успеют спасти.

— А если не успеют и он погибнет?

— Когда ж ему погибнуть? Он выбирает момент, когда родственники дома и сразу хватятся, увидев его мутные зенки. Они тут же вызовут скорую. Врачи несколько часов будут мучиться около него, ханурика, промоют, прокапают, и — наше вам с кисточкой — до следующей весны.

— Но ведь риск смертельного отравления есть.

Я словно бы заступался за неведомого мне Сумарокова. Бедняга! Напиться таблеток, потом выдержать промывание желудочно-кишечного тракта, капельницы, при которых часами нужно лежать неподвижно, саму больницу… Я хоть и много времени бывал в больнице, но всегда сознавал, что и дня бы не выдержал в ней пациентом. Тоска вселенская!

— Знаете что, молодой человек, — раздражаясь, ответила Аллочка, — я считаю, что снотворное и прочие таблетки глотают исключительно шантажисты. Чтобы своего добиться. Ведь в прошлый раз девушка, которой он не нравился, из сострадания стала жить с ним. Прошел год. Он встретил новую роковую любовь — и опять без взаимности… И опять мы слушаем его вопли-сопли, промываем, прокапываем… Ох, как бы мне самой Нина Петровна мозги не промыла! Саня, ступай, вези Сумарокова из реанимации к нам! Там медсестра, Марго зовут, выдаст его тебе.

Суровая она, Аллочка. Я знал, что ей двадцать девять лет и что год назад, весной, у нее утонул на рыбалке муж, как раз в канун пятилетнего юбилея со дня свадьбы. Помню, что, когда я в первый день запросто назвал ее Аллочкой, она, даже не взглянув на меня, отрезала:

— Для вас я просто Алла Алексеевна.

Стальные двери реанимации были похожи на мрачные запертые ворота. Это самое уединенное в нашей больнице отделение. Ни посетителей, ни снующих туда-сюда по коридору больных. Тишина почти гробовая. Я нажал на звонок и, выждав пару минут, нажал еще два раза. Дверь открыли.

— Ишь нетерпеливый какой! — кокетливо проворчала Марго, известная на всю больницу хохотушка и балагурщица.

«Медсеструшка-веселушка» — случай не очень подходящий для реанимации, но на самом деле шутки и улыбки везде товар ценный, и в нашей больнице имя Марго всегда произносилось с восхищенной улыбкой.

Она стояла передо мной в маске, в надвинутой по самые брови косынке, смеющиеся глаза были единственной видимой частью лица. Я был суров и краток.

— Я за Сумароковым.

— За жертвой великой любви? «Вы думали когда-нибудь о самоубийстве?» — «Пока не полюбил вас — никогда!» — дурашливым голосом озвучила Марго сценку двух влюбленных идиотов. Из-под повязки вырвался короткий хохоток веселушки. — Забирай его к едрене фене!

Марго была уже далеко не молоденькой, лет сорока, но неслась впереди меня, по-девчоночьи подпрыгивая. Дойдя до палаты, из которой доносились истерические вопли, повернулась, уморительно подмигнула и шепнула:

— Любовь-то так и прет из него, так и прет!

Мы вошли в палату. Мне не терпелось увидеть самоубийцу. На кровати у левой стены лежал привязанный скатанными в узкие жгуты простынями белобрысый парень, практически альбинос.

— Вязки? — деловито кивнув на жгуты, спросил я.

Недавно мы с Борькой после лекций стояли во дворе училища с ребятами из спецгруппы фельдшеров, и Гена Панков, который работал по ночам санитаром на скорой, рассказывал, как привязывают буйных больных вязками.

— Да какие вязки — простынями кое-как к кровати привязали. А что делать? Брыкается, орет.

Тут парень, вращая белесыми глазами и кривляясь, заорал:

— Гады! Ненавижу! Развяжите!

Он остановил взгляд на Марго и завизжал:

— Сними маску! Сними маску!

Марго спокойно опустила марлевую повязку с лица и, обращаясь ко мне, поведала:

— Вот такой я, Викентий Сумароков. Если кто-нибудь своим поведением меня задевает, я сразу психую: бросаюсь палками, кирпичами, могу руку сломать. Круг друзей мал…

— А мне и не нужен никто, никакие друзья, кроме нее! Уходите!

«Ёлыч-палыч, до чего ж визжит позорно! Так и съездил бы ему!» Я заметил, что мое сочувствие к суициднику стало как-то убывать.

— Может, успокаивающего ему? — предложил я.

— И так чуть не упокоился, — добродушно сказала Марго. — Нравится ему истерить — ну и пусть пар выпускает. Капельницу бы только не снес.

— Не хочу! Не буду! Не хочу жить!

— Не хочет Викеша жить, правильно, молодец! — одобрительно сказала Марго. — А то знаешь, Саня, у нас тут больные какие-то странные: все жить хотят! Вон хоть Рая из третьей палаты. «Всё перенесу, — говорит, — лишь бы жить».

— Рая! — истерично подхватил Викентий. — Не надо мне вашего рая! Не хочу! Сволочи! А-а… развяжи, сука! Ведьма старая!

— Его бы в психиатричку, а не в терапевтическое.

— Поведение обыкновенного развинтившегося хулигана, — безмятежно ответила Марго, — ничего психиатрического доктор не нашел.

— Тебя переводят, Викентий, — сказал я, подойдя к кровати. — А завтра домой выпишут. Здоров ты. Так что не вопи.

— Костоправ дерьмовый! Буду вопить! Буду, буду, буду!

— Я не костоправ — я патологоанатом. Ну что, поехали!

Кровать на отличных колесиках послушно покатилась к выходу. Марго осторожно, словно хрустальный кувшин с эликсиром молодости, держала штатив капельницы.

— Хороший транспорт, — заметил я.

— То, что доктор прописал! — подхватила Марго и не выдержала, хохотнула.

Викентий, видимо от неожиданности, что он отправится путешествовать на кровати, заткнулся. Лежит привязанный и кривым ртом воздух ловит.

Благополучно выехав из реанимации, я кивком попрощался с Марго, перехватил у нее штатив, и мы поехали в блаженном молчании. Но длилось оно недолго.

— Куда? Не поеду на кровати! — спохватился Кеша.

— За тобой вертолет выслать, чтобы до палаты через этаж доставить? Не ори, это ж больница. Может, кто первый раз за всю неделю уснул.

— Ну и хрен с ними! И пусть не спят!

— Ты слышал, что медсестра говорила? Смертельно больные люди хотят вылечиться, хотят жить.

Я подумал, что ведь и мама, когда была уже совсем больной, все надеялась побыть рядом со мной лишний денек. Так и говорила: «Хоть бы еще денек!» А этот… Права Аллочка: не собирался он умирать.

— Убери капельницу! Не хочу, не хочу жить! — охрипшим голосом снова заистерил Викентий.

Я резко затормозил свою перевозку, поставил штатив на пол, склонился над самым лицом этого суицидника и прошипел:

— Жить не хочешь? А тебе и не надо, урод долбаный! — тихо сказал я. — Будешь донором органов.

По чести сказать, я и сам не знаю, с чего это у меня вырвалось.

— Чо?.. — переспросил Викентий, сразу же прекратив орать.

— На органы пустим.

Я, не торопясь, со всей аккуратностью стал отсоединять капельницу.

— Эй, ты что? Ты что делаешь? Не трожь капельницу! Не имеешь права! — затараторил Викеша. — Мне может стать плохо. У меня сердечная недостаточность…

— Мозговая у тебя недостаточность, а не сердечная, Кеша, — сказал я. — Мозг бы я твой никому пересаживать не стал.

Глаза Викентия, и так-то светлые, совсем побелели. Белые круги глаз на искаженном лице при неподвижно зафиксированном теле — это, я скажу вам, зрелище!



Оставив ненужную нам теперь капельницу в коридоре, я в бешенстве двигал кровать дальше. Коридор накрыла глубокая обморочная тишина. «Не хочет жить, урод долбаный! — зло повторял я про себя одну и ту же фразу, — Не хочет жить, урод!»

У лифта я остановил кровать и нажал кнопку. Викеша принялся снова завывать:

— Верни ка-а-апельницу, не имеешь права! Тебя засудят!

Лифт открылся, и я вкатил кровать с голосящим пассажиром. В углу лифта стояли две незнакомые медсестры, а третья, прямо как подарок судьбы, была Аллочка!

— Не хочу! Не поеду! Убийца! — увидев свидетелей, во всю мочь заорал Викеша.

Алла Алексеевна подмигнула женщинам, которые и сами прекрасно поняли, что я транспортирую кадра, пребывающего не то в белой горячке, не то в буйном помешательстве.

— Вам наверх или в морг? — участливо спросила она.

— Нам в морг, пожалуйста, — ответил я, вежливо улыбаясь.

Алла Алексеевна нажала кнопку. И мы поехали вниз. Викеша перестал орать и забормотал что-то малопонятное. Я лично расслышал лишь несколько слов:

— Костоломы, убийцы, эскалопы…

— Может, хоть «эскулапы»? — поправил я. — Эскалопы — это вроде еда такая. Отбивные.

Двери открылись.

— Вы приехали. Морг справа по коридору, — объявила Алла Алексеевна, словно диспетчер на железнодорожной станции.

Я поблагодарил ее и выкатил свой катафалк из лифта, двери которого тут же закрылись.

— Ну поехали, Викентий. Патологоанатом приглашает.

Суицидник с ненавистью поглядел на меня и… плюнул. В меня хотел, но не учел своего горизонтального положения.

— Кто с плевком на меня пойдет… — начал я, но не стал продолжать, потому что Викеша заорал благим матом (и почему говорят «благим»?), а потом завизжал:

— Спасите, помогите, убивают!

Навстречу нам шли несколько хохочущих студентов-медиков из областного мединститута. Увидев прикрученного к кровати больного, они на секунду остановились, замолчали и побрели дальше.

Пораженный тем, что ник то не собирается спасать его, Викеша на минуту умолк и затем уже совсем истошно завопил:

— А-а-а-а! Убивают! Не хочу умирать! А-а-а!..

Из рентгеновского кабинета выскочил молодой врач-рентгенолог Виктор Поликарпович.

— Что тут за ор?

— Товарищ врач, он меня на органы хочет! Он покойников режет!..

Увидев Сумарокова, Виктор Поликарпович сразу смекнул, в чем дело, подошел к нему и ласково так сказал:

— Это не больно, Кеша. Потерпи. Раз — и готово…

— У вас тут банда… Я знаю, я читал, как у людей вырезают органы, — затихая, пролепетал Кеша, закатил глаза и прохрипел: — Не хочу… спасите.

— Хочешь жить, Викентий? — спросил Виктор Поликарпович, снова с нежностью склонившись над ним.

— Хочу, — прошептал Кеша.

— Виктор Поликарпович, только что он кричал, что не хочет. Очень убедительно кричал. Вся больница слышала! — прикидываясь растерянным идиотом, оправдывался я.

— Викентий передумал, — изо всех сил сохраняя вид серьезный и сочувствующий, обратился ко мне Виктор Поликарпович.

— Ну ладно. Повезу Викешу в палату. Его в терапию переводят.

И я повернул кровать к лифту.

Нажав кнопку второго этажа, я взглянул на притихшего Викентия. Он спал! Лицо было спокойным, безмятежным, казалось, что Викеша даже чуть-чуть улыбается. Распутав узлы, я освободил его от вязки. Викентий всхрапнул, блаженно раскинул руки и почивал себе дальше.

У входа в терапевтическое отделение нас встретила — отгадайте кто? Да, Аллочка.

— Вы сегодня за лифтера, Алла Алексеевна?

— Услышала, лифт едет, специально подбежала. Что это — спит или помер? Мне легче поверить, что помер, — шепнула Аллочка, вглядываясь в лицо Сумарокова.

— Спит. Куда его?

— В «блатную» вези.

— В «блатную»? Неужели Викентий чей-то сын? Кажется, у секретаря райкома другая фамилия.

— Ничей он не сын. А куда его? Он же орать будет. Пусть переночует, завтра, скорее всего, на выписку пойдет.

— Вряд ли он орать будет. Я даже думаю, что и травиться больше не будет…

— Александр, ты что-то бледный, хуже этого суицидника выглядишь, — встревожилась вдруг Алла Алексеевна. — Может, на воздух выйдешь? А я сама Сумарокова в палату устрою. На часок тебя отпускаю!

Аллочка принялась толкать кровать, а я сбросил халат и колпак на стул около лифта и спустился через приемный покой на выход.

II

Я побрел из ворот в весеннюю темноту. Двор больницы был едва освещен, но я бы и с завязанными глазами вышел отсюда: ноги сами помнили дорогу. Теплынь! А дух-то какой! Больницу окружали улицы частного сектора, около каждого дома сейчас цвела сирень, и воздух весь напитался ею, пропах, загустел. Духи «Сирень», а не воздух! Голова идет кругом.

Я решил пойти в «офицерские дома». Так назывался в нашем городе небольшой квартал на набережной Волги, где жили офицерские семьи. Идти недалеко, минут десять, да всё под горку. В этих домах жили немало моих приятелей по школе, может, кого и встречу.

Но у подъезда, где раньше каждый вечер собиралась школьная компания, никого не было. Я прошел дворами к берегу Волги, который высился над волжским морем отвесной каменной стеной, и направился к офицерскому пляжу. Внизу он представлял собой узенькую, метра в полтора, полоску берега, усеянную крупными валунами и камнями поменьше. А вверху возвышался над водой, выдаваясь далеко вперед, двухъярусный железный понтон. Верхний ярус мы называли вышкой, с нее можно было сигать в воду, а потом, выныривая, подтягиваться за нижнюю подпору моста и взбираться наверх.

Мы, поселковые пацаны, пробирались сюда со своего дикого пляжа узким, усыпанным камнями берегом. Скользкие и раскаленные, булыжники обжигали ноги, но мы, прыгая с одного на другой, быстро добирались до «офицерского», поднимались на вышку и ныряли с разбегу в Волгу. Здесь всегда было много местного пацанья и девчонок, которые плавали и ныряли не хуже ребят.

Впервые я прыгнул с вышки, когда мне было девять лет. Помню, как мы с моим другом Борькой увязались за компанией «больших», которой верховодил Борькин брат Павлуха. Забравшись на вышку, ребята, разбежавшись по понтону, друг за другом попрыгали в воду.

«Санёк, давай теперь мы!» — предложил Борька и пошел вперед.

«Эй, куда лезешь? Мне отвечать за тебя? — заорал Павлуха. Он лежал свесив голову с понтона и смачно сплевывал в воду. — Борька! А ну идите с нижнего прыгать!»

У вышки в нижнем ярусе находилась обширная площадка, с которой прыгала в воду всякая мелюзга.

«Хренушки!» — крикнул Борька и почти без разбега полетел с вышки, выставив вперед руки.

Я глянул на то место бездонного волжского моря, где пропал Борька, разбежался и сиганул вслед. Оглушительная, давящая сила налегла на меня под водой, но я торопливо раздвигал ее руками, пробивал головой, пока не вынырнул на поверхность. В метрах пяти от меня вынырнул Павлуха. Он, наверное, прыгнул сразу за мной.

«И ничего страшного! Почти как с баржи!» — подумал я, ища глазами Борьку, и увидел, что он изо всех сил гребет в сторону дикого пляжа. Ну и я поплыл за ним.

«Куда, шмакодявки! — заорал Павлуха и погнал вдогонку, выкрикивая страшную угрозу: — Я вам глаз на жопу натяну и моргать заставлю! Салаги! Мне отвечать за вас!»

Умом и я, и Борька понимали, что угроза эта невыполнима, но страх побеждал наш нестойкий разум, и мы тика́ли от Павлухи изо всех сил.

«Дела давно минувших дней»… Я прошел по понтону, уселся на самый краешек вышки, вглядываясь в шестикилометровую ширь волжского моря. Вода сливалась с темнотой, видны были только огни большого села на противоположном, пологом берегу Волги. Вся моя усталость почти сразу прошла. В темноте мне виделись летние солнечные дни детства. Как мы, до изнеможения и посинения нанырявшись с вышки, усаживались кружком на прогретый понтон и играли в подкидного или в «пьяницу». То и дело перекусывали, мигом уничтожая яблоки и помидоры, и, чувствуя, что голод не отступает, неслись домой обедать, чтобы через пару часов снова встретиться на Волге.

А Викентий, интересно, плавать умеет? Я так и не смог отвлечься, не думать о нем. Кажется, что он тут, рядом, к своей кровати прикрученный. Плечи у него узенькие-преузенькие. Видно, что не наш он, не калышинский. Приехал откуда-то, где ни рек, ни озер, ни оврагов.

Час мой истекал.

Потихоньку я вернулся в отделение, облачился в форму медбрата и пошел по коридору терапии. Неугасимый свет медсестринского поста едва освещал его. Никого. Тишина. Ночь обещала быть спокойной. Мест нет, значит, до утренней выписки никого не положат. Тяжелый больной всего один. Аллочка, видно, в процедурной. Я направился туда.

Гремя стерилизатором, который она как раз мыла, Аллочка кивнула мне.

— Ну как, Алла Алексеевна? Как Сумароков?

— Спит, видно, шантажист чокнутый. Я не была у него: других дел по горло.

— Пойду проведую.

Меня так и тянуло заглянуть к Викеше. Я пошел в «блатную» палату, которую, кстати, еще ни разу не видел. Во все время моей практики она стояла закрытой на ключ. Видать, «блатняки» в ней не залеживались: быстро на поправку шли или в область направление получали.

Я тихонько приоткрыл дверь. Небольшой ночник горел над тумбочкой. Я пошел на этот свет.

Палата представляла собой очень даже уютненькую квартирку. У дальней стены стоял широкий кожаный диван. Над диваном висела картина в богатой золоченой раме. Полированный столик и плетеное кресло красиво расположились у передней стены. Вот это роскошь!

Немного портила эту лепоту простая металлическая кровать, на которой все так же сладко спал Викеша. «Хороший сон у нашего самоубийцы. Лишь бы в летаргический не перешел», — пошутил я мысленно, глядя на его спящее лицо.

Я открыл стенной шкаф, нашел на полочке два одеяла и подушку. Отлично! Застелил диван одеялом, вторым укрылся и под умиротворенное посапывание Викеши бесчувственно уснул.

III

«Опять пакостит!» — подумал я, услышав сквозь сон весьма знакомое плотоядное пощелкивание. Именно такие звуки издавал наш кот, когда ему удавалось стащить со стола кусочек или всю курицу целиком.

— Кеша! Брысь, зараза! — крикнул я, соскакивая с дивана. (Дело в том, что нашего кота тоже звали Кеша.) И сразу пришел в себя.

На кровати сидел Викентий и стриг щипчиками ногти. Щипцы в руках суицидника! Да ими что угодно пропороть можно!

— Кеша, где ты их взял?! — не меняя той интонации, с которой я обратился было к нашему коту, вскрикнул я.

— В тумбочке лежали, — наиспокойнейшим голосом ответил Викентий.

В утренней тишине слышались монотонные, методичные щелчки.

— Перестань! Будешь стричь ногти в другом месте! — приказал я.

— А они у меня в другом месте не растут! — отрезал Кеша.

Мы оба одновременно оценили нечаянный юмор Викентия и расхохотались.

Его бледное лицо было совсем спокойным. Я удивился, что черты лица у Кеши практически правильные, а не ассиметричные, какими казались вчера.

— Навряд ли я в морге ногти бы стриг. Стало быть, я не в морге, товарищ патологоанатом? — дружелюбно спросил он.

— Кто вчерашнее помянет…

— Я это вчерашнее всю жизнь вспоминать буду.

— Хочешь жить, Викентий? — спросил я, копируя голос Виктора Поликарповича.

— Хочу. Как ты думаешь, выпишут меня сегодня или нет?

— Я бы выписал. Пойду доложу, что ты в порядке.

— Голова только, как с похмелюги, болит.

— У меня, думаешь, не болит? На воле все пройдет.

Викентий кивнул, присел на краешек кровати и швырнул щипчики в тумбочку.

Я мигом собрал одеяла с подушкой, забросил их в шкаф и направился двери. Но, притормозив, повернулся к Викеше:

— У меня еще один вопрос.

— Давай.

— Почему тебя назвали Викентием? Странно как-то…

Викеша вздохнул.

— У моей матери старшего брата звали Викентий. Викентий Сумароков. Он погиб на войне. Дядя был умным, талантливым. До войны театральное училище закончил. Ему бы жить да жить…

— Получается, жив Викентий Сумароков?

— Я, когда паспорт получал, хотел имя поменять, да потом стыдно стало перед дядей. Так и остался Викентий.

— И хорошо! — бодро поддержал я его. — Редкое имя. Ты же артист.

— Смейся сколько хочешь, а я в свое призвание верю.

Я пошел к Аллочке, она уже сидела за своим сестринским столиком.

— Рядом с самоубийцей-то хорошо как спится! — поприветствовала она меня. — Два раза заходила. Спят, сердешные, не шелохнутся.

— Викеша спокоен. На выписку просится, — доложил я.

— Умеешь ты, Саня, больного успокоить. Вся больница уже про морг знает. Шоковая терапия удалась.

— Без вашей поддержки она бы не удалась, Алла Алексеевна. Поделим лавры.

— Лучше поделим палаты. Ты будешь раздавать лекарства в первых восьми.

Я взял ящик с лекарствами, сунул в него тетрадь назначений и пошел на задание.

Утро, шумное, суетливое, заполнило отделение. Хлопанье дверей, окрики заступившей на дневную смену процедурной сестры, приглашающей пациентов на уколы, шарканье тапочек больных, бредущих в столовую на завтрак, воркование Аллочки с сестрой Наташей, принимающей дневную смену.

— Сумарокова выписывают, — услышал я. — Нина Петровна сказала, что он абсолютно в порядке.

Алла Алексеевна, попрощавшись с нами, отправилась домой. Я проводил ее до выхода и пошел назад. Перед дверью в отделение меня остановила девушка в белом вязаном берете и накинутом на плечи халате. Воспаленные бессонницей и слезами глаза смотрели на меня горестно-вопросительно.

— Вы в терапии работаете?

— Практикант-патологоанатом, — представился я, думая этим немного развеселить посетительницу.

Девушка вздрогнула и непроизвольно сделала шаг в сторону.

— Да шучу я. Что ж нервные-то все такие?

— Пожалуйста, проводите меня к Сумарокову Викентию, — попросила она. — Мне разрешили.

— Я слышал, его выписывают.

— Да-да, я принесла ему одежду.

Я шел с девушкой в «блатную» палату, а из глубины коридора к нам навстречу спешил Викеша. Я первый раз увидел его в вертикальном положении и сразу отметил, что он гораздо выше, чем я предполагал, но уж очень субтильный. Одно слово — артист!

— Олесенька! — кающимся фальцетом вскрикнул он.

— Кеня! — выдохнула девушка и прямо-таки припала к узенькой груди Викеши.

Они обнялись и побрели в палату, напрочь забыв о кошмарном практиканте-патологоанатоме.

IV

Прошел год, и, когда зацвела сирень, я стал частенько вспоминать Викентия Сумарокова. Настигнет ли его новая несчастная любовь, за которой последуют опять скорая помощь, промывание, прокапывание и так далее? Каждый день собирался я позвонить Алле Алексеевне. Она так зауважала меня после случая с Викешей, что в знак особого расположения позволила называть себя Аллочкой.

Но шли экзамены, теплыми вечерами тянуло погулять, и я так и не удосужился позвонить.

Тринадцатого мая, после экзамена по фармакологии, я поехал в Дом офицеров — купить билеты на концерт саратовского вокально-инструментального ансамбля. Я стоял в хвосте очереди, уныло прислушиваясь к предсказаниям паникеров, что билеты скоро закончатся.

Мне было обидно: Борька к Милке Потёмкиной на обед отправился после экзамена, а я тут отдувайся за всех! Я достал из портфеля журнал «Вокруг света» и даже успел раскрыть его, но тут кто-то легко ткнулся мне в локоть, и восторженный, прямо-таки ликующий голос пропел:

— Товарищ патологоанатом, здравствуйте!

Очередь вздрогнула и подсократилась, как тонкая кишка при сильной перестальтике. Журнал мой сам собой захлопнулся. Я обернулся.

Передо мной стояла та самая девушка, что принесла Викеше в больницу одежду, Олеся.

— Здравствуйте, — ответил я. — За билетом на концерт?

— Да. Уже купили! Мы с Кеней так любим их песни! — защебетала Олеся. — А вот и Кеня!

— Здоро́во! — Викентий бодренько протянул мне руку.

— Здоро́во, — пожал я ее, гладенькую, узкую, как у девчонки. И ненавязчиво, но внимательно осмотрел его.

Взгляд ясный. Голос спокойный. Выражение лица дружелюбное. Движения уверенные. Я остался доволен собранным анамнезом.

Честно сказать, я чуток растерялся от такой встречи, мало понимая, как мне с ними себя вести, что говорить. Но потом сообразил: я — врач, Кеша — пациент, Олеся — родственница моего пациента.

— Не обижает? — шутливо и вместе с тем строго спросил я Олесю, кивнув на Викентия. — А то у нас есть кое-какие методы…

Викентий улыбнулся и приобнял свою красавицу.

— Что вы! Я так счастлива! Кеня — он такой хороший!

И лукаво смеющиеся глаза девушки словно признавались мне, что она в подробностях знает, как я стал причастен к этому бьющему через край счастью.

Порвали парус