– Ну отчего же? – озадачился Витя. – Интересует.
– Что, например?
– Ну… Как, наверное, у всей московской интеллигенции – искусство, литература, поэзия…
– Так и давай говорить о литературе. Кто твой любимый поэт?
– Пушкин.
– Ну вот! Поговорим о Пушкине. Жизнь прекрасна и многообразна, зачем же сводить её…
– А Пушкин-то, ведь, кстати, тоже был ходок ещё тот… А ведь авторитет! Ты согласен, что он – авторитет?
– Пожалуй что согласен.
– Тогда посмотри, что он писал.
– Что, например?
– Про женские ножки.
– Ну, про этот предмет он, насколько я помню из школьного курса, писал вполне невинно…
– Ха! Не невинно, а завуалированно… Я специально изучал этот вопрос. И всё просёк!
– И что же ты просёк?
– Всё! На уровне литературоведческого открытия!
– Да ну? – воскликнул я с энтузиазмом. – И что же это?
– А вот, сам смотри: он долго распространяется на тему женских ножек, дескать, долго забыть их не мог, и во сне вижу, и всё такое. А потом попросту перечисляет открытым текстом, где он её имел, хозяйку ножек, промеж этих самых ножек, всё по порядку – первое: под столом под скатертью, второе: на травке, третье: на чугуне камина, четвёртое: прямо на полу, на паркете, наконец, пятое: у моря на скалистом берегу… А дальше-то что? С венецианкой молодой катается в гондоле. И она то говорлива, то нема, то говорлива, то нема! Это что, по-твоему, значит?
– Что же?
– Что она у него в рот периодически берёт! – торжествующе воскликнул Витя.
Я встал с досок, на которых мы сидели, и прошёлся взад-вперёд. Мне внезапно сделалось обидно за Пушкина. Не то чтобы я хотел ограничить солнце русской поэзии в поисках сексуального разнообразия и стремления вырваться за пределы привычных поведенческих паттернов, вовсе нет! Но что позволено младой венецианке – сиречь залезать без спросу в штаны к нашему всему, то никак не может быть позволено спустя без малого два века какому-то озабоченному дегенерату со скверным дыханием и паскудными усишками под шнобелем. Пока я обдумывал, что бы такое сказать коллеге, чтобы его словом убить насмерть, он, усмехаясь, наблюдал за мной, а потом спросил:
– Как ты думаешь, а она в рот берёт?
Я только вопросительно посмотрел на него – спрашивать у него что бы то ни было и вообще вступать в диалог я уже не то что не хотел, а был не в силах. И тут вдруг меня осенило: да вот же, сама судьба мне преподносит сейчас способ решить мою главную проблему сегодняшнего утра!
– Кто она? – спросил я, изобразив недоумение.
– Ну, Даша! – воскликнул Витя и уточнил, видя моё продолжающееся недоумение: – Которая со строителями гуляет! Которая с нами сейчас ходила на берег дельфинов смотреть!
Ну, слава те господи, вот и разъяснилась одна из основополагающих загадок этого бытия. Теперь я знаю, как её зовут. Сбылась, как писали классики по другому поводу, мечта идиота.
Утомлённый общением с Витей, возвращению Эдуарда с лопатами я обрадовался, как узник Аушвица не радовался появлению советских солдат-освободителей.
Дядя Ваня расставил нас на ямы – я исхитрился встать так, чтобы дядя Ваня и Эдуард были между мной и Витей – и мы начали копать. Сюрпризы, однако же, не кончились. Вдруг появилась, откуда ни возьмись, завхоз-кастелянша с тарелкой в руке.
– Вы пропустили завтрак, мол-лодой человек! – закричала она издалека и, подойдя, сунула тарелку мне в руки. – Нельзя работать на голодный желудок!
– А и правильно! – поддержал её дядя Ваня. – Пер’куси, а потом работай. Не пер’кусимши – какой ты работник?
Я стоял с тарелкой в руке и не мог понять, какого чёрта происходит на свете. К тому же начал накрапывать мелкий дождь. Может, по случаю первого апреля, это всё очередной бесхитростный розыгрыш, и котлета в тарелке – из резины, а макароны – из бумаги? И как только я сломаю зуб, из кустов повыскакивают строители во главе с полковником и начнут ржать, показывая на меня пальцем?..
Но нет, всё оказалось настоящим, хоть и весьма остывшим. Я впихнул в себя еду и сдал назад пустую тарелку Зинаиде Максимовне, которая всё это время стояла статуей рядом со мной, готовая, подозреваю, накормить меня насильно, если я буду и дальше изображать из себя героев лорда Байрона.
Ладно, Байрон Байроном, но чем же, товарищи, объяснить эту таинственную страсть, которую ко мне возымела почтенная старушенция Зинаида Максимовна? Право, я бы уже не удивился, если бы она вдруг достала из чулка зонтик и держала его надо мной, покуда сердешнай не покушает. Не забыть спросить у Гарика, что происходит. Только где-нибудь на нейтральной территории, не в комнате 29. А то знаю, чем закончится. На территории Гариков такая опрометчивая вещь, как задавание дурацких вопросов, даром не проходит.
Зинаида Максимовна удалилась с осознанием выполненного долга, и мы работали весь оставшийся день без происшествий. Чахлый южный дождик то прекращался, то снова начинал моросить, но ни разу, сволочь, не набрал такой силы, чтобы можно было объявить перерыв в работе и, сославшись на погодные условия, закрыться в своей замечательной комнате, закутаться с носом в одеяло и открыть уже, наконец, Достоевского.
* * *
Дождик дождался, когда мы закончим работу, и тотчас прекратился, и выглянуло солнце. Переодевшись, я решил больше никогда в этой жизни не расслабляться и маханул по берегу приличную дистанцию – возможно, и все десять километров на этот раз. Пять туда и пять обратно. Туда – бегом, а обратно, увы, пешком, потому что, добежав до третьего ущелья, я наткнулся там на двух жутко волосатых мужиков. Волосатых не в том смысле, что они обросли шерстью, как дикий человек Евстихеева, и не в том смысле, в каком эпатировал общественность местный байкер за стойкой у скво на почте-телеграфе в Пицунде, а просто волосатых, то есть парней с длинным хайром, и я с ними разговорился, выяснилось, что у них тут лагерь… Ну как я мог не пойти с ними в их лагерь и не дринкануть всё того же красненького под разговоры о том, что христианство в смысле любви уже не канает в современном мире, и только системщики несут в мир истинную любовь, с каковым тезисом я всецело согласился, высказав всяческие свои симпатии к Системе, предъявив свою жидкую бородёнку в качестве доказательства. При этом в глубине лагеря я вдруг заметил двух совершенно обнажённых герлиц, ловивших последние лучи солнца, тут же сказав себе, что умру под пытками, а не выдам Вите, что здесь таковые водятся. Они же в качестве доказательства своего тезиса предъявили бородатого и хайрастого чувака в тельняшке и в шузах 49-го размера, который в тот момент был занят тем, что маслом на холсте рисовал картину! И это был не морской пейзаж с дохлыми чайками, как можно было ожидать, а чёрный лес, на который сыпался снег из сумрачного неба, и такой же точно бородатый и хайрастый чувак в тельняшке, очевидное alter ego самого автора, с распустившимся на груди красным кровавым цветком, падал в снег, крича: «Живи, Сергеич!». Сам Сергеич, в бакенбардах, в цилиндре, с дуэльным пистолетом в руке, в полном недоумении стоял позади упавшего в снег чувака в тельняшке, явно не понимая, откуда тот выпал и что вообще происходит – ровно как и я нонче утром, когда завхоз-кастелянша одарила меня холодными макаронами с котлетой, совершенно мною не заслуженными. Я не скрыл своего восторга – и сюжетом, и исполнением – и посоветовал чуваку в тельняшке в следующий раз нарисовать картину про то, как чувак в тельняшке бьёт по морде наркодилера, который принёс Высоцкому шприц с героином, и с криком: «Живи, Семёныч!» вкалывает героин себе в изгиб локтя. Чувак помрачнел, сказал, что «это не наш метод», и убрёл куда-то, а его соратники тоже как-то начали на меня нехорошо посматривать. Я ощутил себя левым и решил за лучшее скипнуть из этих кущ. Звать меня заглядывать на огонёк не стали.
Возвращаясь в лагерь пешком, я боялся не Гариков, которые потащат меня жрать винище, и не Эдуарда, который опять будет маячить у меня под носом. Даже сальный Витя был мне глубоко безразличен. Я опасался единственно Зинаиды Максимовны, которая, едва меня увидев, бросится меня кормить, поскольку на ужин я безбожно опоздал. Но от Зинаиды Максимовны и её всепобеждающей любви я был на этот вечер спасён волшебной силою искусства. В столовой установили цветной телевизор, и весь личный состав лагеря сидел там и пялился в экран. Давали какой-то сериал из дореволюционных времён. У присутствующих дам – всех трёх – глаза были мокры и туманны. Насчёт мужиков не скажу – не присматривался. Гарики тоже присутствовали в толпе телезрителей. Толстый Гарик, завидя меня, показал мне рукой вопросительный жест, состоящий из торчащих вперёд большого пальца и мизинца. Я помотал головой и тихо ушёл в свою комнату – пора было садиться за французский. Взяв в руку учебник, я тихо повалился на матрас и отключился.
* * *
И настало утро.
Яркие лучи солнца облизали моё лицо, как большой глупый зверь ласковым горячим языком, и я вскочил, полный сил и уверенности в том, что теперь у меня точно всё получится. Только не надо раскисать и поддаваться на соблазны – как я вчера в конце концов и поступил.
Учебник французского языка сиротливо валялся на полу. Я подобрал его и заметил, что свет в комнате выключен. А я-то ведь уснул давеча при свете! Кто бы это мог быть? Неужели Зинаида Максимовна? Или Эдуард пришёл давать мне урок французского языка и проявил деликатность? Я отогнал от себя эту мысль и помчался к морю, прихватив с собой зубную щётку. Умывальник в лагере мои Гарики наладили, и можно было бы умыться как белый человек, но супруга вколотила в меня ещё одну привычку. Во всякую нашу с ней совместную поездку на море она приучала меня чистить зубы морской водой – это якобы шло на пользу зубной эмали. И я её заветам неукоснительно следовал. Тем более не мог я им не следовать сейчас – когда всякая мысль о ней опрокидывала меня в ностальгические пучины воспоминаний о нашем счастливом совместном бытии, которое в настоящем времени покрылось трещинами и грозило вот-вот обрушиться нам под ноги.