рашная согласованность должна быть заложена в них — в пространстве, во времени, в силе и темпе, чтобы все это живое, мятущееся и ищущее «число», дающее город, довело до конца свой один только день! Самое малое отклонение, едва уловимое несоответствие в направлении, в скорости, и — катастрофа готова: чья-то жизнь жестоко и спокойно вычеркивается. Кем? За что? Почему?
Нету дня… Понимаете? Нет и не может быть дня, чтобы кого-нибудь не убило трамваем, мотором, машиной, обвалом лесов… Нет дня, чтобы кого-нибудь не сожгло на пожаре; нет и не может быть дня, чтобы две или три проститутки не шарахнулись вниз головой в Неву и Фонтанку.
Каждый день даст нескольких отравившихся, четырех утонувших, одного изувеченного кислотой, восьмерых подавившихся костью, сорока двух опившихся суррогатами спирта, трех искусанных бешеной собакой и дальше, и дальше.
Вам, разумному, смелому, гибкому существу, мирно шагающему по панели, и в голову не может прийти, что кто-то из вас уже «обречен»: ибо его через пару минут раздавит мотор.
Улыбаетесь? Да? Улыбался и гимназист Николаев, который лежит сейчас в гипсе с переломанными конечностями.
Ведь поймите! Вас — два миллиона! Число! Огромное, страшное, живое «число»! Оно требует жертв, оно требует крови, изломанных рук, обезображенных лиц… За вашей спиной стоит непонятная, черная сила, живущая там, где «единицы» перейдут кем-то положенную грань в стремлении своем сплотиться и сдвинуться. Это — закон! Неумолимый, железный! Он — везде, где совершают свой ход «большие числа». И всегда люди кровью своей расплачивались за право стать «единицей большого числа».
А вот эта уютная комнатка — это дно той воронки, по которой стекают в холодную «Лету» обреченные жертвы.
Всех убитых, отравленных, недорезанных, истекающих кровью, самоубийц и утопленников — всех их привозят сюда.
Я их вижу вплотную, до ужаса близко.
И все они прыгали, щебетали, чирикали, влюблялись, ходили в театры, восхищались каналами, Невским, Шаляпиным, курсами… Все они — строили жизнь, все пробивали свой сложный, извилистый путь в плотном клубке перепутанных, сбившихся в темную толщу людских интересов. Все мечтали о чем-то и жили.
И вот их привозят ко мне: с глазами, изъеденными кислотой, с кусками отваливающегося мяса.
Был человек. Теперь его нет.
Страшный закон выжал свои единицы из «большого числа», и они докатились до горла воронки — ко мне.
Вы подумайте только: ни один, ни одна — не минуют меня!
Я — конторщик у Смерти! Я холодным, отчетливым щелканьем костяшек отмечаю проходящие единицы.
И они идут мимо и, уже по ту сторону, слагают какое-то новое, свое мертвое «больше число»…
Мне стало душно.
Я вскочил на окно и распахнул форточку.
В комнату хлынул густой слитный гул беспокойного города.
— Идите сюда! — сказал я безжалостно Валентине.
— Да ближе же! Ближе!
Она подошла, повинуясь неведомой силе.
— Слышите? А? — закричал я тогда.
— Вот стоим мы здесь с вами, а там, за окном, свершается «ход больших чисел». Кто-то огромный и мощный меряет жизнь своими аршинами. Слышите вы эти взмахи? Они — словно шелест материи, спускаемой в вечность! Я различаю их смену, чередующую бытие с небытием. И вот говорю я себе: «Нынче суббота, предпраздничный день, нынче еще привезут трех подколотых, семерых отравившихся, пару скакнувших с моста… А к ночи, подальше туда, шестерых обгоревших… Кто они? Не сидел ли один из них вчера еще вечером, так же, как вы, на диване, и не хвалил ли мосты и каналы?
— Ха-ха-ха-ха!
Нервная спазма сдавила мне горло.
Я отскочил от окна и поднял рук вверх.
На меня нашло то состояние, при котором я близок бываю к прозрению.
— Не успею еще опустить я руки, — крикнул я, задыхаясь, — как уже привезут! Понимаете? А?
Я махнул исступленно рукой, и в ту же минуту отчаянный, резкий звонок наполнил дежурную острой тревогой.
Я впился глазами в лицо Валентины, Она побледнела, зашаталась на месте, потом повернулась и, вытянув руки вперед, метнулась из комнаты.
А я подошел тогда к трубке, зажал ее в горячей руке и крикнул:
— Allo!
Больше она не была у меня. Она ушла в город прокладывать собственный путь в его недрах; и в бесконечное множество сложных движений влила свою «новую» жизнь, повторяя в блаженном неведении давно уже бывшее с кем- то другим и идущее даже сейчас под соседней крышей или даже просто за ближайшей стеной.
Для нее оно ново и сладко. Потому что «свое» и «впервые».
А я возвратился к суровой работе врача и, оставаясь осенними вечерами один со своим разумом в маленьком кабинете, вспоминал нашу странную встречу.
И чем больше я думал о ней, тем тревожней болела душа.
— Как-то выйдет? Усвоит ли темп?
И, когда по ночам затихали палаты и в открытую форточку с улицы рвался мятущийся, слитный, сплавленный гул неуемного города, я особенно чутко открывал ему уши и часами прислушивался к роковому движению чисел, уповая, что нынешний день не пошлет мне ничего ужасного.
Сам не знаю откуда, появилась боязнь.
Как? Чего? — Не умею сказать.
Но душа моя вся обострилась, насторожилась навстречу чему-то грядущему и застыла в безмолвном и трепетном ужасе тайного ожидания, откликаясь щемящей болью на каждый тревожный звонок телефона.
Дошло, наконец, до того, что дежурства пугать меня стали.
С замиранием сердца входил я теперь в кабинет, где меня обступали тотчас же обычные, черные мысли.
И, когда уходил на квартиру, облегченно вздыхал:
— Слава Богу! Пока все спокойно.
Потянуло на люди: в театр, на проспект, на бега, в ресторан.
Одевался возможно скромнее, нахлобучивал шляпу с полями и бродил в свободное время в суетливой толпе.
Было легче значительно, чем там, у себя в кабинете. Растворялась какая-то тяжесть в душе, исходили какие-то нити, тянулись к другим, приобщали к беспечной и серенькой суетности. Хорошо было чувствовать себя таким же, как все: затерянным, маленьким, единицей числа, которую так же легко «обронить», как и всякую другую. И невольно являлась надежда на что-то. Скоро, однако, я понял себя: я искал Валентину.
И однажды я встретил ее.
Это было в театре.
Шел «Фауст» с Шаляпиным.
После первого акта я вышел в фойе выпить чаю и съесть пирожок.
В это время вблизи, за спиной, расплескался серебряный хохот.
Я узнал его сразу.
Так могла хохотать только одна Валентина.
Обернулся и тут же увидал ее.
Она шла спиною ко мне рядом с высоким блондином.
Мне был виден один лишь затылок.
И, однако, я сразу почувствовал, что блондин этот — не Сережа Матвеев.
Большего я не хотел в этот вечер.
Я уехал сейчас же домой и с успокоенной, легкой душой в первый раз за большое количество дней принялся за запущенную работу.
Работал удачно и весело.
Отпустило. Стало легче дышать, и даже «дежурная комната» перестала пугать своим воздухом, нагнетающим мрачные мысли в тяжелом ночном одиночестве.
Так полгода почти прошло в спокойной и ровной работе.
И вдруг в один день я внезапно почувствовал признаки старой тревоги.
Родилась она сразу, без повода: просто сразу накрыла и пошла нарастать, обжимая всю грудь холодными звеньями.
Попытался упорствовать: выпил чашку ликера и попробовал сесть за рояль.
Сорвалось.
Тогда глянул на календарь, на часы и стал собираться. Было время идти на дежурство.
Обошел все палаты, побывал в операционной, назначил порядок работы и ушел покурить в кабинет.
— Что такое со мной? Нездоровится, что ли?
Подошел для чего-то к отворотной форточке.
Вдруг пронзительный, резкий звонок передернул меня до последних суставов.
— Allo! — крикнул я изменившимся голосом.
Все обычно. Звонок из приемной. Голос знакомый, — дежурного фельдшера: привезли пациента.
Но железной рукой захватило дыхание, и в артериях стукнула кровь.
Вне себя от волнения пробежал коридором.
— Где? Скорее!
Поглядел и земля поплыла под ногами.
На носилках была Валентина.
Выслал всех.
Сел у ног.
Стал глядеть.
Все обычно: весь осклизлый, пропитанный грязью костюм; та же кофточка с простенькой вышивкой на высокой груди. Только грудь неподвижна, и немые глаза удивленно и холодно смотрят из-за той черной грани, где теряется мысль и рассудок теряет значение.
Сам раздел. Осмотрел.
Впрочем, долго смотреть было незачем.
Все и так было ясно.
Завернул опять тело в сырые и скользкие складки.
Да! Конец! В роковом своем ходе «число» обронило еще единицу.
И вдруг холодок пробежал по лопаткам.
— «Я конторщик у Смерти… ни один не минует меня», — прозвучали в ушах мои собственные слова.
Я почувствовал их и согнулся, раздавленный скрытым в них смыслом.
Я при ней их сказал… Стало быть, в смертный свой час она «знала», что я «все узнаю».
Дальше силы мне совсем изменили.
Я упал на колени, и в глазах замелькали цветные круги.
Владимир ЛенскийСУДЬБА
Илл. И. Гранди
В детстве на меня произвела сильное впечатление приобретенная где-то моим отцом гравюра-снимок с картины какого-то иностранного художника, называвшейся «На жизненной ниве». Я смотрел на нее с содроганием отвращения и ужаса, и потом часто по ночам не мог заснуть от страха перед встававшей в памяти ужасной картиной…
На ней были изображены мужчина и женщина, согбенные в дугу, полуголые, напрягающие последние силы, чтобы сдвинуть с места плуг, к которому они привязаны режущими их тело веревками. Рядом с ними идет огромная, совершенно нагая мужская фигура с исполинской грудью, с невероятной мускулатурой тела, указывающей на его сверхъестественную силу. Это — хозяин человеческой жизни: его глаза смотрят мимо всего человеческого, обращенные к тайнам каких-то предвечных целей, его губы неумолимо сжаты, вместо лица — мертвая маска; он не видит человеческих страданий, глух к человеческим стонам и воплям. Мерно, беспощадно подгоняет он несчастную пару жестокими ударами бича по голым спинам, и они не смеют оглянуться, посмотреть на него.