Он больше не испытывал прошлогодней меланхолии и писал одну картину за другой. У него установился привычный порядок: он приходил рано, когда в школе еще никого не было, кроме Рона, и рисовал в тишине и покое целых два часа, до прихода остальных. Около пятнадцати часов, когда его товарищи оставляли мольберты, чтобы выпить чаю, Дэвид сворачивался и шел в кино: один или с Энн, подружкой одного из его товарищей, – красивой рыжеволосой студенткой, любившей, как и он, американские фильмы. В колледж он возвращался к тому времени, когда другие ученики уже уходили, и спокойно работал до поздней ночи. В любом случае ему некуда было идти. Он выехал из крошечной комнаты, которую делил с другим студентом, и поселился за ту же цену в сарайчике, стоявшем в саду дома. Он наслаждался одиночеством, но в плане удобств это было столь примитивное жилье, что в нем можно было только спать.
В сентябре к ним пришел новый ученик, американец Марк – открытый гей, как и Эдриан. Он привез с собой из Америки то, что Дэвид тут же поспешил у него взять взаймы: журналы с фотографиями светловолосых мускулистых парней в узких трусиках, скорее подчеркивавших достоинства, которые они призваны были скрывать. Листая страницу за страницей и чувствуя, как эти фотографии пробуждают в нем желание, Дэвид вновь спрашивал себя: почему нечто, столь прекрасное и доставляющее столько удовольствия, надо скрывать? Эти журналы издавались в Соединенных Штатах. И двое из трех самых близких его друзей в колледже были американцами. Он никогда не встречал гомосексуалиста в городе, где он вырос, и любые сексуальные отношения между двумя взрослыми мужчинами по их обоюдному согласию считались преступлением согласно британскому уголовному кодексу. Светловолосые парни, с гордостью демонстрировавшие свои бицепсы на страницах Physique Pictorial – «Тело в картинках», – вызывали в нем желание немедленно улететь в Америку. «Если будешь в Нью-Йорке, жду тебя в гости», – сказал ему Марк, как будто можно было сесть в поезд и отправиться в Нью-Йорк так же запросто, как в Брэдфорд. Билет на самолет стоил, наверное, несколько сотен или даже тысяч фунтов. Это была другая вселенная. Дэвид никогда никуда не уезжал из Англии.
Он был признателен Марку, Эдриану и Рону за тот ветер свободы, которым они наполнили его жизнь. Возвращаясь домой на Рождество или на Пасху, он был рад вновь увидеть родителей, поболтать с братьями и сестрой за вкусным вегетарианским обедом, приготовленным матерью. Они просили рассказать его о жизни в большом городе, а Дэвид объяснял им, что такое американский абстрактный экспрессионизм; он говорил о выставке современных молодых художников – критики придумали для нее термин «поп-арт» – и о начинающем торговце предметами искусства, высоко оценившем четыре картины, отданные им на выставку, чтобы продемонстрировать блестящую живописную технику: эта оценка была многообещающей. Но разве мог он, хотя бы и вскользь, упомянуть о фотографиях в Physique Pictorial, о гомосексуальности Марка и Эдриана или о тех, чей пристальный взгляд он ловил в туалете на станциях метро, о своем желании использовать живопись для отражения той действительности, о которой он не имел права говорить? Его старший брат был женат; у младшего была невеста. Никто из них не спрашивал, была ли у него девушка. Эта тема никогда не поднималась, как если бы художник был бестелесным существом и его не интересовали вопросы плоти – или, вернее, как если бы родные знали, но не хотели знать.
Однако тело у него было. Так же как и сердце.
Как-то ночью в Королевском колледже, в конце вечеринки, на которой вино лилось рекой, один из товарищей показал ему новый танец под названием «Ча-ча-ча». Дэвид смотрел на него, качаясь на стуле, и когда Питер улыбнулся ему, протягивая руку, чтобы пригласить его танцевать, эта улыбка проникла в самое сердце и озарила его. Чувство внезапное, как гром среди ясного неба. Это было и правда как настоящий гром – он был оглушен, в ушах у него звенело. Ему не хотелось танцевать, ему больше нравилось просто смотреть. Он попросил показать еще раз, потом еще и все не сводил глаз с грациозного тела, с бедер, попеременно двигавшихся влево и вправо, с чувственных губ, протянутых будто для поцелуя, когда юноша оказывался прямо напротив него, напевая «ча-ча-ча». Питер был сексуальнее, чем Мэрилин, сексуальнее, чем живая кукла из песни Клиффа Ричарда Living doll, которую Дэвид так любил. Мальчик-куколка. Дэвид отдал бы целое царство за его поцелуй, но ничего не сказал: он был робким и вежливым, а главное – он знал, что у Питера есть девушка. В течение долгих месяцев образ танцующего перед ним Питера, его грациозные бедра и протянутые навстречу губы не давали ему покоя ни днем, ни ночью. Вот что ему хотелось бы выразить в своих картинах: это желание, пылающее в нем, желание желания Питера, желание его плоти, желание, рвущее его пополам, потому что, с одной стороны, был секс, а с другой – любовь, и эти половины не могли между собой примириться. Они соединялись в нем лишь в то время, когда он стоял перед мольбертом и чувствовал себя живым и полным желания, когда писал «Ча-ча-ча ранним утром 24 марта 1961 года». Он изображал движения тела Питера, используя в качестве фона ярко-красную, ярко-синюю и ярко-желтую краски и выводя тут и там крошечные буковки надписей: I love every movement[12] («Я люблю каждое движение»), penetrates deep down («глубоко проникающее действие») и gives instant relief from («оказывает мгновенное облегчение»)[13]. Это была даже не картина. Это была жизнь.
Всю осень он так много писал, что с наступлением зимы, подобно стрекозе из басни, которая лето красное пропела, оказался без гроша и не мог купить холсты и краски. К счастью, существовало отделение графики, где материалы предоставлялись бесплатно. У Дэвида не оставалось выхода. Но в своих гравюрах – так же как и в своих картинах – он выражал то, что было интересно ему самому, передавая образы, навеянные Уитменом и Кавафисом. В апреле один товарищ предложил ему за сорок фунтов билет на самолет в Нью-Йорк, которым сам не мог воспользоваться. Сорок фунтов, чтобы попасть в Нью-Йорк? Это было предложение, от которого просто невозможно отказаться. Он найдет деньги: будет работать, чтобы расплатиться за билет.
В тот дождливый апрельский день, когда он вышел из своего сарайчика в глубине сада у дома на Эрлс Корт, у него в кармане было десять шиллингов – все деньги, что оставались. Дождь лил как из ведра. На другой стороне улицы стояло такси. Поездка до колледжа стоила пять шиллингов – половину его состояния, – тогда как метро, вход в которое был неподалеку, обошлось бы ему всего в несколько пенсов, но потом пришлось бы еще идти десять минут пешком до школы. Внезапно у него появилось желание сделать то, что столько лондонцев делали, не раздумывая: перейти улицу, открыть дверь такси, забраться в сухой и уютный салон, устроиться на мягком сиденье и сказать привычно уверенным голосом: «В Королевский колледж, пожалуйста». Так он и сделал.
В школе его ждало письмо. Пока он разрывал конверт и вытаскивал сложенный втрое листок, из него выпала какая-то бумажка. Он поднял ее. Это оказался чек на сто фунтов, выписанный на его имя. Он нахмурился и перечитал имя еще раз, будучи уверен, что это воображение сыграло с ним плохую шутку. В письме некий мистер Эрскин, о котором он никогда не слышал, поздравлял его с призом, полученным им за гравюру «Три короля и королева». У Дэвида и правда была гравюра с таким названием, но он никогда не посылал ее ни на какой конкурс. Это было невероятно. Какое-то чудо или шутка небес. Он решил потратить последние гроши, следуя внезапному порыву и не заботясь о будущем, и добрая фея вознаградила его, послав ему в сто раз больше. Позже в тот же день он узнал, что доброй феей оказался преподаватель отделения гравюры, который нашел работу Дэвида на полке и передал ее жюри конкурса, даже не спросив его разрешения. Но он лишь покачал головой. Было совершенно очевидно, что все это благодаря такси.
Накануне лета ему удалось продать несколько полотен и эстампов. В июле он вылетел в Нью-Йорк: ему только что исполнилось двадцать четыре года, и он был богачом с состоянием в целых триста фунтов. Он приземлился в аэропорту Кеннеди, где его встречал Марк.
Он никогда не переживал такую жару: влажную, тяжелую, невыносимую, – и потел так, что рубашка постоянно прилипала к телу, но это был город, о котором он мечтал: сияющий, шумный, живой, где он мог купить пиво или газету хоть в три часа ночи. И там было столько баров для геев! И столько вегетарианских ресторанов! И еще столько музеев – конечно, он ходил в них, но он приехал не за этим. Таймс-сквер, Кристофер-стрит, Ист-Виллидж. Кинотеатры, секс-шопы, клубы, понтоны на берегах Гудзона с голыми по пояс рабочими; все, что бесстыдно выставлялось наружу под безжалостным солнцем. Он жил у Марка, родители которого владели домом на Лонг-Айленде, и познакомился с одним из его друзей, Ферриллом, ставшим его любовником. Первым любовником, которого не нужно было скрывать. У него были два гида, чтобы открыть для себя Нью-Йорк геев.
Как-то днем, когда они были дома у Марка, их внимание привлекла телереклама. Там была девушка с золотисто-светлыми крашеными волосами, которая то спускалась из самолета, бросаясь на шею мужчине, то играла в бильярд, то с сияющей улыбкой на губах и развевающимися по ветру волосами бежала наперегонки с собакой, а женский голос за кадром спрашивал: «Правда ли, что в жизни блондинок больше развлечений?» Затем музыка прерывалась, и вступал мужской голос: «Краска-блонд для волос “Клэрол” – это образ жизни. Развлекайтесь!» Трое молодых людей, обожавших фильм «В джазе только девушки», под влиянием которого явно делалась эта реклама, переглянулись.
Четверть часа спустя они уже вышли из магазина с пакетом, в котором лежал волшебный товар. Корчась от хохота, прочитали инструкцию и пошли в ванную, где смешали состав, разделись и, встав под душ, вымыли друг другу голову этим составом. Превращение произошло прямо у них на глазах. Теперь они были тремя высокими пергидрольными блондинами. Они хохотали до слез, особенно когда отец Марка, выйдя в конце дня из кабинета, увидел трех валяющихся на его диване неизвестных типов и у него чуть не случился сердечный приступ. Стало очевидно, что в жизни блондинок развлечений больше.