Холм псов — страница 2 из 133

(не знает, кто с ним это сделал, кто сделал это с его сыном)

(никогда не узнает)

Это мы. Этот город – это мы. Этот лес, сука, – это мы. Озеро, одно, другое, третье, эти озера – это мы. Не заткнусь.

Не заткнусь, ты счас сама заткнешься. Твоя мать, господи Исусе, правда, нужно с ней что-то делать, сынок, у нее аж жопа свербит, если она чего-то не выгнет по-своему.

(никогда не узнает, мир и земля болят, он перестает двигаться, нет у него сил, теперь ползет)

(ползет и воет)

(никогда не чувствовал себя так хорошо, как в то лето)

(теперь он знает, что хотел бы напиться воды)

(может только выть, тихо, нет сил – громче)

(должен еще минутку, еще немного)

(может еще напьется воды)

Марек, люблю тебя, сынок. Я счастлив. Это счастье делает меня хозяином. Смотри, погляди вокруг. Моя жизнь – удалась. Нет у меня проблем. А даже если есть, то они – не важны, они – не весь мир. Это приходит с возрастом, это чувство. Есть у меня кое-что, и это хотели бы иметь множество людей, есть у меня кое-что, есть сила, есть сын, есть дом, есть земля, Марек, есть сила, сука, и почти все хотели бы это иметь, сразу, ни за что, за так, на выплаты, на кредит, и потому дают себя поймать.

Наливай, Марек. Такого никто не дает на выплаты. Это все нужно себе построить. Вот этими руками.

Ну, все, сынок, не кривись. Я люблю тебя, сынок.

(останавливается, уже нет сил, он не видит света, лежит на земле, в лесу, между деревьями, и последнее, что чувствует, это то, как земля его съедает, и он слышит некий звук, где-то сзади, бурчание, глухое, словно ветер в длинной трубе, может, это приближается машина, а может, просто так звучит близкая смерть)

(пожалуй, это машина, думает он, но все гаснет)

Миколай / Животное

Я уперся выехать с самого утра, до рассвета. Португальцы собирались заселяться только через неделю, но тянуть смысла не было. Любая проведенная здесь минута грозила чем-то диким и чрезмерным. Все, что у нас было, уже стояло упакованным, снесенным в подвал, вывезенным к родителям Юстины, затолканным в машину. Ночь мы провели на голом матрасе, укрывшись бурым одеялом с котами: вытащили его со дна шкафа. Я не мог спать, у меня было сухо во рту, я то и дело вставал, чтобы отлить. Похоже, от одеяла у меня началась аллергия.

– Я тебе кое-что обещал, и сдержу обещание, – сказал я Юстине. Единственная фраза, которую я сказал ей за всю ночь.

Я собирался выехать до рассвета еще и потому, что хотел увидеть, как над Млочинами разливается кровавое зарево – розовое, фиолетовое и красное, будто отблеск остановленного во времени взрыва; я хотел на миг представить себе, что эта жизнь – Эта Конкретная Жизнь – заканчивается для всех, не только для нас. Хотел хоть чем-то утешиться.

Все фантазии об апокалипсисе возникают из-за того, что человек не желает оставаться со смертью один на один. Он желает встретиться с ней вместе, в группе, эпично, как на концерте, на большом музыкальном фестивале.

А вообще всем было бы веселее, если б в конце света пел Боно. Нынче мало кто любит U2, но все, несомненно, расчувствуются, особенно на песне, которая вроде бы о Валенсе [2]. Потому, начни Боно петь, все бы расчувствовались, а потом подохли.

Но на самом деле единственное, что можно сделать, так это забыть. Фантазии – это преступление. Я и забываю. Голый матрас, сухой воздух, белые стены – это уже не дом.

Рассвет живописно взорвался над коробками, сумками, рюкзаками и сетками, которые занимали все заднее сидение машины.

На дороге не было никого.

– Мне нужен кофе, – сказала Юстина, и это ее первая фраза с того момента, как мы выехали из Варшавы.

– Что, вот такой? – перед нами был съезд на заправочную станцию.

– Сходи туда, – сказала она.

– Это не кофе, это вода с дерьмом и грибами, – напомнил я ей.

– Сходи, – повторила она.

Худой парень на заправке – лет, может, двадцати пяти, сжатые губы и вытаращенные глаза. Я представил себе, как он перегибается через стол и говорит мне шепотом:

– Они все видят из задней комнаты, уезжайте сейчас, немедленно, пока не поздно.

Но он ничего такого не сказал. Я заплатил за бензин, заказал два больших черных кофе, две запеканки, взял еще пачку сигарет и жевательную резинку. Ожидая, пока терминал соединится с моим банком, я смотрел на обложку уцененного DVD на стойке. На ней Рассел Кроу в роли Ноя глядел на близящийся библейский потоп. Его склоненная голова, наморщенный лоб указывали на то, что он, конечно, весь на нервах, но уже готов расхреначить приближающийся апокалипсис.

Я завидовал Расселу Кроу. Я в жизни никогда ни к чему не был готов.

Когда парень с вытаращенными глазами вдруг спросил, собираю ли я фишки, его голос был как пощечина. Какое-то мгновение я просто не знал, что ему ответить.

– Нет, мы ничего не собираем, – выручила меня Юстина.

Мы вышли наружу. Было холодно, но этот холод мне нравился, я снял пуловер, стоял в одной рубахе, чувствовал, как воздух пощипывает меня за руки. Юстина ладонями держала кофе и дула на него так сильно, словно желала таким образом изменить его вкус.

Я не знал, что ей сказать. Без макияжа, с красной сыпью на щеках она выглядела больной. Волосы собрала в кок, тот напоминал картофелину. Может, она и была больна – просто не говорила об этом.

– Там очень красивые озера, – вспоминал я. Я уже говорил это ей несколько раз. Всякий раз ошибочно полагал, что озера – это то, что нравится абсолютно всем, как, скажем, море.

– Терпеть не могу озер. Это уже случалось раз пятнадцать. Ситуация, в которой ты говоришь: «очень красивые озера», я отвечаю: «терпеть не могу озер», – сказала она, прихлебывая кофе.

– Ты ненавидишь природу и втайне мечтаешь о большой экологической катастрофе, – ответил я.

Юстина ненавидела ходить в лес. Боялась делать это даже днем. Никогда не спала в палатке. В отпуск всегда выезжала из Варшавы в другие города, лучше всего – в те, что побольше.

– Я их боюсь. Боюсь твоего отца и твоего брата, – отозвалась она через миг.

– Это уже случалось раз пятнадцать. Эта ситуация, в которой я отвечаю: «нечего бояться», – сказал я, а она фыркнула, не улыбаясь.

Она все воспринимала как крупный проигрыш. Я не мог понять – почему, ведь на самом деле она никому ничего не должна была доказывать. Ее мать даже обрадовалась, что мы выбираемся в Мазуры. Думала, мы станем жить в каком-то климатическом санатории над Снярдвами [3] и организовывать там уик-энды с йогой или разводить лаванду.

На миг мне стало жаль Юстину, я хотел сказать что-то вроде: вернемся, попытаемся, отзовем все, разорвем договор со съемщиками квартиры, но я знал, что пути назад уже нет, что вода поднялась слишком высоко.

Чтобы сразу прояснить: я тоже этого не хотел. Не хотел так сильно, что от одной мысли о таком у меня ныли все зубы.

– Поехали уже, – заявила она. – Нет смысла тут стоять.

Я постоянно совершаю одну и ту же ошибку – хочу, чтобы все было нормально. Сразу, сейчас, немедленно. Когда что-то портится, я сразу же хочу все исправить. Отбрасываю мысль, что ремонт – это длинный, поглощающий массу времени процесс. Совершаю отчаянные и резкие движения. В результате то, что уже испорчено, расхреначивается окончательно.

Чаще всего – самочувствие Юстины.

– Все будет хорошо. Правда. Сначала плохо, а потом – хорошо. Это естественно, – говоря так, я резко выдохнул. Положил руку ей на колено. Она так резко его отдернула, что на миг я потерял контроль над машиной.

– Просто поехали, – повторила Юстина.

– Это еще не самое ужасное несчастье, какое может случиться, – напомнил я ей, потому что это и правда не было самым ужасным несчастьем, какое могло бы случиться. У нас, например, мог быть смертельно больной ребенок. У нас могло быть на сотни тысяч долга. Мы и сами могли быть смертельно больны.

А так – у нас всего лишь нет денег на жизнь. Случается. Ничего страшного. Нет смысла от этого умирать, просто нужно не расслабляться.

– Мы уже говорили об этом… – она хотела напомнить, сколько раз мы об этом говорили.

– Но до тебя никак не доходит, – прервал я.

– Давай вести себя достойно, Миколай, – сказала она тихо и безо всяких эмоций; я прекрасно знал этот ее тон, она говорит так, когда стоит за миг до взрыва и пытается оставаться сапером для самой себя.

– Как только я организую какие-то деньги, – всякий раз, когда я такое говорил, на миг и правда себе верил, – как только организую какие-то деньги, мы вернемся в Варшаву, наймем квартирку, наша пусть сама себя содержит, может там жить кто угодно, студенты, китайцы, кто угодно. Потом – просто покрасим или как-то так. Все устаканится. Напишу книгу – и все устаканится.

– И как же ты организуешь эти деньги, Миколай? – спросила она, а я не ответил.

Началось – когда это началось? Тот день, когда она вернулась с работы раньше, чем обычно, хотя приволакивала, когда вошла в квартиру, ноги, словно старушка. Мне кажется, тот день был очень давно, раньше нашей свадьбы, раньше всего остального. Раньше, чем день, когда я впервые увидел ее грудь и при виде ее заревел от счастья.

У моей жены прекрасная грудь. Когда я увидел ее грудь, то спросил Юстину, выйдет ли она за меня. Всякий бы так сделал.

Наверняка и он так сделал. Наверняка тоже расплакался при виде ее груди. Нет, не думай об этом, стоп, вернись, не думай, смени пленку, смени пленку. Не думай об этом, не то еще кого-нибудь убьешь.

Вернемся к нашей свадьбе. Свадьба была под Люблином, в огромном павильоне, который принадлежал дядьке Юстины. Мы пригласили всю семью и всех друзей. Всюду было полно желтых шариков. Мы велели музыкантам играть песни The Cure. Чувак забыл текст, на припеве, вместо того, чтобы петь Friday, I’m In Love, пел «ла-ла-ла-ла-ла-ла». Я помню, у нее в волосы был вплетен большой красный цветок, а дядька ее, вместо того чтобы закусывать, нюхал хлеб.