Трошин сел, несколько раз с остервенением ударил обоими кулаками в землю. Ведь он сам, сам во всем виноват. Рисовался, выпендривался, играл б показуху — мне, мол, сам черт не брат, я человек бесстрашный, храбрец из храбрецов… Дорисовался, доигрался. А Ивлев не дурак, все заранее просчитал, жил тихой сапой, тоже, конечно, играл, но в другую игру: я, дескать, звезд с неба не хватаю, я человек робкий, незаметный, хоть и летаю не хуже Трошина, да ведь Трошин против меня — орел! А одна и та же мысль все бьется и бьется в голове, стучит в висках: «Что же делать, что делать?»
Он пришел домой уже под вечер. Сибирская собака Гром встретила его у калитки радостным визгом, бросилась к нему поласкаться, но он прошел мимо, даже не заметил ее, он, наверно, не заметил бы сейчас и волка, если бы тот встретился на его пути. Жена Вероника, открыв дверь и коротко взглянув на него, усмехнулась:
— Где это ты успел приложиться? И хлебнул, небось, не так уж мало — на тебе лица нет.
У Вероники было что-то цыганское. Смуглая кожа, большие черные глаза и такие же черные, будто вырисованные брови, красивый чувственный рот. Когда она улыбалась, зубы ее влажно и призывно блестели, а улыбалась она почти беспрестанно, но улыбка ее могла отражать самую различную гамму: улыбка радости, улыбка презрения, кокетства, легкой неприязни, дневного порыва или безразличия. Вероника умела играть своей улыбкой не хуже любой актрисы. И нельзя сказать, что она не пользовалась этим умением. Нет, она не была ветреной женщиной, Валерий Трошин не мог обвинить ее в измене, он был уверен, что она к нему привязана, но ее кокетство, не, всегда ею даже осознанное, часто выводило его из себя, по-настоящему бесило, и в их уютной комнатке (а Вероника умела создать уют буквально из ничего) нередко бушевали поистине шекспировские страсти.
— Какого дьявола ты вечно улыбаешься любому проходимцу? — кричал разгневанный супруг. — Чего ты заигрываешь с каждым встречным-поперечным! Так ведут себя только уличные девки!
— Дурак! — немедленно вспыхивала Вероника. — Форменный дурак! К тому же и форменный грубиян. А еще летчик.
Трошин не останавливался.
— Ты становишься похожей на…
— На кого? — Она с решимостью тигрицы наступала, не сводя с него глаз. — На кого я становлюсь похожей? Ну?
— Думаешь, я ничего не замечаю? Думаешь, ничего не вижу? — Валерий на всякий случай отходил от нее подальше, но гнев его не утихал. — Почему вчера в клубе этот кретин, этот идиот, этот бабник капитан Мезенцев трижды танцевал только с тобой? А как ты строила ему глазки? Тьфу! Тошно было смотреть. Тошно и стыдно перед людьми. Дождешься, что я дам тебе под зад коленом и вышвырну из своего дома. Слышишь, ты, цыганка-молдаванка чертова?
Вероника улыбалась (и первоклассный физиономист не смог бы точно сказать, что было сейчас в ее улыбке: презрение, яд, насмешка?):
— Ты вышвырнешь меня из дома? Да плевать я хотела и на твой дом, и на тебя, понял? Жить с таким олухом царя небесного? Хватит!
Она вытаскивала из-под кровати чемодан и начинала укладывать в него свои платья, юбки, кофты, всякую мелочь. Он молча несколько минут наблюдал за ее действиями (не очень, правда, решительными и поспешными), потом спрашивал:
— Ты чего? Чего надумала? Тебе и слова нельзя сказать, да? Разве так в семье поступают?
— А как поступают, когда на каждом шагу слышат оскорбления? Притом совсем незаслуженные, до слез обидные…
Садилась на кровать и, уронив руки на колени, начинала плакать.
— Ну, хватит. Хватит, слышишь? Ты ведь знаешь, что я люблю тебя. — Он подсаживался рядом, обнимал ее за плечи. — И никого дороже тебя у меня нет и не может быть. Разве не так?
Вероника не отвечала, но пыл ее заметно угасал. Она мало верила в его искреннюю любовь и так же мало верила в искренность своих к нему чувств. Когда она увидела его впервые, ей показалось, что Валерий действительно необыкновенный человек. Ее привлекла в нем не только его незаурядная внешность, но и, как ей тогда казалось, необыкновенная сила духа, мужественность, твердость характера. «Вот именно такие, — думала Вероника, — становятся Чкаловыми, Громовыми, Водопьяновыми…» Не могли ей не льстить и отзывы о Валерии, которые она не раз слышала от его друзей. «Настоящий летчик! Ас! Далеко пойдет».
Правда, уже выйдя за Валерия замуж и проживя с ним год-другой, Вероника все чаще стала обнаруживать в нем вначале едва-заметные, но затем все более проявляющиеся черты характера, которые не увязывались с ее прежними представлениями о человеке, который не так уж давно казался ей идеалом. Как все жены летчиков, она хорошо знала почти о каждом авиаторе эскадрильи — командире отряда Андрее Денисове, командире звена Остапове, лейтенанте Ивлеве, но когда она упоминала эти имена при Валерии, он презрительно фыркал: «О ком ты говоришь! Посредственности! Им хвосты быкам крутить, а не летать!»
Как-то она ему сказала:
— Ты становишься немножко позером, Валерий. Часто говоришь о своей храбрости, о мужестве, а глубоки ли в тебе эти качества? Надо бы поскромнее…
Ох, как он тогда взорвался, как взбесился! «Кто дал тебе право во мне сомневаться?! Как ты смеешь даже думать о том, что я — позер?!» И пошло, и пошло. И чем яростнее он на нее нападал, тем явственнее в Веронике укреплялось чувство, что она не ошибается, что в Валерии много неестественного, если не сказать — фальшивого.
В то же время Вероника твердо знала: никуда она от Валерия не уйдет, потому что все их взрывы и страсти-мордасти не стоят и ломаного гроша, в других семьях бывает еще и не такое, а люди живут, притираются друг к другу: жизнь ведь прожить — не поле перейти.
Он прошел мимо нее весь какой-то расслабленный, нисколько не себя не похожий — ничего от того Валерия, который уходил из дому утром. Сел на старенький, жалобно скрипнувший под ним, диван, вяло откинулся на спинку и закрыл глаза. Вероника, внимательно и настороженно за ним наблюдавшая, теперь не могла не увидеть, что Валерий совсем не пьян. Она тут же села рядом с ним, взяла его руку и с тревогой спросила:
— Ты заболел, Валера? Тебе плохо?
— Нет, я не заболел, — чуть слышно ответил он.
— Неправда, я же вижу. Ты посиди, я сбегаю и попрошу, чтобы прислали врача.
— Не надо. Врач ничему не поможет?
— Что ты говоришь, Валера?
— Я тебе сейчас все объясню. Только дай мне стакан воды, у меня страшно пересохло во рту.
Вероника встала, налила из графина воду, подала ему и ее почему-то удивило, с какой жадностью он двумя-тремя глотками выпил весь стакан до дна. Потом она поставила пустой стакан на стол и снова вернулась к Валерию. Она не спускала с него глаз. Вот уже три года, как они живут вместе, но никогда еще Вероника не видела его тихим. Как костер, — подумала она, — который горел, горел, а потом на него выплеснули ведро воды и он сразу потух. И не осталось ни одной искры.
— Не молчи, Валерий, — попросила она. — Скажи, что произошло? Ты сейчас не такой, как всегда, я боюсь за тебя.
— Да, я сейчас не такой, как всегда, — согласился он. — Не знаю, поймешь ли ты меня правильно. Я очень, очень хочу, чтобы ты поняла меня правильно. Именно ты, понимаешь? Ты ведь самый близкий мне человек.
— Я постараюсь понять, Валера. И не сомневаюсь, что пойму правильно. Потому что ты тоже самый близкий мне человек.
— Да, я знаю. Спасибо тебе. Сейчас я все расскажу. Хотя… Он сделал небольшую паузу. — Хотя особенно рассказывать нечего… Завтра меня отправляют на фронт. На фронт, — повторил он. — Понимаешь? На войну!
Он приблизил свое лицо к ее лицу и заглянул ей в глаза, словно стараясь увидеть в них что-то для него главное, без чего ему трудно или даже невозможно было сказать Веронике все, что он должен сказать. Вдруг он не увидит в ее глазах ни тревоги, ни страха за его судьбу, вдруг она восприняла его слова как что-то естественное, чего надо было ожидать и что должно было случиться, если не сегодня, так завтра, а потому никакой особой трагедии в этом нет.
И вдруг он увидел, как заметался в ее глазах страх, как она мгновенно побледнела и мелко-мелко задрожали ее губы.
— Тебя? На фронт? — Она с трудом выдавливала из себя слова, а страх все метался и метался у нее в глазах, и судорога боли пробежала по ее смуглому лицу, она подняла руку и провела по нему ладонью, словно хотела стереть с него эту судорогу. — Тебя? Да почему именно тебя? Почему? А как же я?
И тогда он рассказал ей обо всем, что услышал от Мишукова. И закончил так:
— Мезенцев сказал командиру звена Остапову: «Я еще подумаю…» Понимаешь? При Остапове он еще не все решил, но, наверняка, решит так, как подсказал ему Остапов. Тут и сомневаться нечего…
— Господи! — Вероника прижала руки к груди и долго так держала, точно желая утихомирить слишком уж частые толчки сердца. — Господи, да что ж это такое? Так неожиданно. Жили, как говорят, не тужили, и вдруг… Ты-то сам как на это смотришь? Может…
Она не договорила. Разве есть на свете человек, который не боится смерти? Жить хочется всем, жизнь-то у каждого одна — отнимут ее, и больше ничего не останется. Совсем ничего… Да и как она будет жить здесь без Валерия, что станет делать? Она ведь ничего не умеет, закончила школу, пожила несколько лет под крылышками папы и мамы, потом вышла замуж, вот и все. Папа и мама остались где-то на Украине, с самого начала войны о них ни слуху, ни духу.
Вероника вдруг вспомнила Катю Долгушеву. Ее мужа, авиамеханика, взяли на фронт уже в начале июля. И через месяц сообщили, что он погиб. Катя Долгушева, хохотушка, непоседа, с природным румянцами во все щеки, всегда со вкусом одетая — пальто с воротником из чернобурки и песцовой шапочкой — зимой, в модных крепдешиновых платьях и в изящных туфельках — летом, стала теперь совсем другой женщиной. За погибшего, мужа пока ей не выплачивали, и она начала продавать свои наряды. А цены на продукты бешено подскочили, муку продавали даже не на килограммы, а тарелками и блюдцами, литр молока стоил в несколько раз дороже, чем раньше, у Кати же на руках был двухлетний малыш, которого надо было чем-то кормить. И Катя сразу поблекла. Дня четыре назад Вероника случайно встретила ее на рынке. Катя — в простеньком платьице, исхудавшая, в накинутом на голову вылинявшем платке стояла с туфлями в руках — принесла продавать. Конечно, — от стыда ни на кого не смотрела, а когда увидела Веронику, сделала вид, будто не заметила ее, хотя они и встретились глазами. И Вероника тоже сделала такой же вид, хотя ей и хотелось подойти к ней и что-нибудь сказать, утешить, подбодрить. Однако она прошла мимо Кати, стороной, сразу же затерявшись в людской толчее. Ей было по-настоящему жаль Катю, но в тоже время, совсем помимо желания, в душе у нее шевельнулось необыкновенное чувство радости за себя, за то, что ей не пришлось испить такую же горькую чащу, какая досталась Кате.