Холоп августейшего демократа — страница 4 из 50

Машенька дышала полной грудью. Там внизу, в саду, и за но­вой барской оградой, на залитых сказочным светом окрестных по­лях, перелесках, и в переливающемся серебряной чешуёй полно­водном Чулыме, и в наполненных тревогой тенях — всюду буй­ствовала тихая, неприметная, незнакомая и всё-таки такая родная и привычная ей жизнь. Девушка страшилась её таинственности и одновременно к ней тянулась, понимая, что и тело её, и душа являются малой частицей чего-то громадного, сильного и непод­властного её несовершенному разуму. Господи, как она мечтала вот о такой ночи там, за границей, в удушливом своей чистотой и показной порядочностью пансионате. Там тоже была луна, были красивые, словно запечатлённые на глянцевой фотографии горы, на аккуратных лужайках паслись почти стерильные коровы, до­бропорядочные мамы водили за руку кукольно одетых детей. Всё было размеренно и запрограммировано раз и навсегда.

Первые девять лет, после того как её забрали у Ирины, Ма­шенька жила в деревне, окружённая всеми мыслимыми и немыс­лимыми заботами изголодавшейся по материнству тётки. Сейчас она уже слабо помнила свою ту, будто бы чужую, жизнь, даже не могла представить себе комнату, в которой они жили с матерью. Да, собственно, она старалась и не называть полузабытую жен­щину этим полным какой-то неземной теплоты словом, а если и приходилось с кем-нибудь говорить о прошлом, то звала её про­сто по имени. Её детство началось с опозданием почти на шесть лет. Не всё из первых дней и месяцев новой жизни она помнила. Многие смешные и забавные истории ей позже рассказывала тётя или кто-то из домашней прислуги. Но лучше и смешнее всех это делал дальний тётушкин родственник Прохор, попавший снача­ла в казённые крепостные, но самовыкупившийся и оставшийся на прежнем своём месте управителем и слугой в доме наместни­ка, располагавшегося в старой Чулымской крепости.

Помнится, на третьих что ли летних вакациях они сидели тёткиным кругом на веранде, пили традиционный чай и мол­чали. Вернее, разговор шёл о чем-то сугубо сельском и её мало касающемся. Машенька томилась, но уже приученная к послу­шанию тремя годами пансионата, лучезарно и, как ей казалось, искренне улыбалась в ответ на любой тёткин вопрос или жест внимания в её сторону. Это она позже поняла, что тётку ни за что нельзя было провести деланной закордонной вежливостью. А тогда наивно полагала, что за такой улыбкой можно было спрятать скуку и дикое желание побыстрее сбежать с дворовы­ми детьми на Чулым. Тётка, чувствуя фальшь любимой воспи­танницы, постепенно начала хмуриться и уже вознамерилась было отослать её из-за стола, и только взялась за колокольчик, как тут доложили о приходе Прохора. Тёткины застольницы оживились, сама Полина Захаровна, предвкушая развлечение и приятность, заулыбалась, убрала руку с резной костяной руко­ятки маленького валдайского звонника и, оборотившись к пле­мяннице, сказала:

— Ты уж малость повремени со своими скачками по кручам да бестолочным барахтаньем в мутной чулымской воде. Посиди ещё с полчасика, уважь тётку.

— Да что вы, Полина Захаровна, я вовсе и в мыслях не дер­жу никаких побегов, — начала было по-пансионному Машень­ка, но вдруг споткнулась, залилась краской от своего неумест­ного вранья и, набрав полную грудь воздуха, с жаром выпалила:

— Тётенька, миленькая, я так там соскучилась по воле, вы уж меня извините за глупости. Я, конечно же, посижу, воля ваша.

— Вот то-то же что моя. А ловчить со мной бестолку, здесь тебе никакие иезуиты, дочка, не помогут. Посиди, послушай Прохора, он хоть и простой человек, — тётка всплеснула рука­ми, — но можно подумать — мы сложные! Вот позагадили лю­дям головы. Ты, Маша, учиться там, в Швейцариях этих, учись, но помни, что и бедные, и богатые — все повыходили из тех во­рот, откуда весь народ.

Машенька тогда грубоватую шутку про ворота не поняла, но тётку поспешила поправить.

— Это в прошлом, тётушка, то место, где я учусь, Швейцарией называлось, а сейчас это лекторальная зона Объевра-пять «Ш»...

— Ох уж мне эти умники: Объевра, Объевра! Какой только муры не понапридумывали? Мало того что сами себе бошки свои жирные этой шелухой позабивали, так ещё и детские головки по невинности своей страдать должны. Ну не супостаты ли, а? И наши правители туда же! Олухи, прости господи, чего учуди­ли: Россию в Сибруссию переименовали. Видите ли, мировое прогрессивное сообщество смущается этого названия как сино­нима рабства и тоталитаризма, а то, дескать, Германии нет как напоминания о фашизме, а Россия, как кость в горле, торчит в пасти всего доброго мира. А я лично не знаю, добрый ли это мир для моей деревеньки?

— Так их, матушка! Так их, огольцов паршивых! Попереименовывали всё, аспиды, тебя, мудрейшую, не спросимши. Нехорошо!

— Что они-то не спросили — это полбеды, а вот ты-то, пень старый, с чего это со своей инвалидной командой взялся мою отаву косить?

— Да, Полина Захаровна, помилосердствуй, это же земли, отошедшие ещё в позапрошлом лете к Чулымской крепости! У нас же и бумага есть, и роспись твоя имперская на помежёвом плане имеется, так что по всем канонам своё кровное косим.

— Это ж с каких это пор тебе казённое кровным-то стало? Что, из крепостных выбрался и уже усердный служака? Смотри, не погорячись! А может, ты в коменданты крепости метишь? Уж больно давно место Наместника пустует. А что, давай суе­тись, глядишь, на старости и карьеру сделаешь! Я тебе и про­текцию, ежели понадобится, составлю. Ты же знаешь, у меня связи и в губернии, и в столицах. Один Семён Михайлович чего стоит! Был-то сморчком, козявкой, паршивым инструкторишкой райкома комсомола, а сегодня, поди же ты — ясновельмож­ный князь! Ох уж времена пошли — покруче, чем при всяких прошлостях каких.

— А чем тебе времена плохи? — целуя собравшимся руки, не сбавлял шутливого тона Прохор. — Нечто ты бы при других временах правление совхоза-миллионера переоборудовала под барский дом?

— Ну, допустим, начала строить не я, а моя родительница, да и коробка эта стояла разграбленной и брошенной лет двадцать, только окрест своим видом поганила. Хватит препираться, иди смотри, кто к нам пожаловать изволил.

— Батюшки святы! А я-то, слепой дурак, думаю, что это за солнышко там блестит? Молодая барынька из заграниц прибы­ли! А выросли, выросли-то как! Ровно невеста! Небось, там уж барчуки так и кружат? Извольте, Мария Захаровна, ручку пожа­ловать для родственного, так сказать, лобзания!

— Эко тебя, Прохор, понесло! Что это ты, ровно как приказчик или половой какой в трактире, закудахтал! Барчуки, барчуки! Я те дам барчуки. Выучится сначала пусть, на ноги станет, а барчуков мы и дома найдём своих, крепких да норовистых, правда, Машенька?

Но ответить Маше не дали, да, судя по всему, ответа её на этот убегающий вдаль вопрос и не требовалось.

— А помнишь ли ты меня, Машенька? — доставая из кар­мана какую-то чудную, вырезанную из голубого камня, фигурку, ласково спросил Прохор. — Мы же с тобой ровненько пять лет не виделись. Это как раз с того лета, когда тётушка тебя к нам на откорм и привезла...

— Прохор, что это ещё за «откорм»? Ровно о бычке каком- нибудь говоришь, а не о ребёнке, — напустилась было на него Полина Захаровна, но, увидев блаженное лицо старика, бобылём доживающего век и тянущегося к этому цветочку, как к чудному посланцу, который потянет и дальше их родовую нить, понимаю­ще вздохнула и принялась отдавать какие-то распоряжения.

Маша всё ещё стояла у окна, и её прекрасные голубые глаза никак не могли насытиться зрелищем лунного поднебесья, а па­мять без оглядки на строгие окрики воспитателей вытаскивала и щедро рассыпала, как бесценные сокровища, радостную и яркую мозаику её уже уходящего детства. Она не была дома два года. По­запрошлым летом тётка сильно заболела, и, узнав об этом, Маша сломя голову бросилась за ней на курорт в Карловы Вары. Вре­мя, проведённое вместе, их тогда очень сильно сблизило. Сколько всего было переговорено, передумано, переспорено, переплакано. Когда Полине Захаровне стало совсем плохо и врачи только сочув­ственно вздыхали, Маша сидела с ней неотлучно, и ночами, когда ей казалось, что тётка уснула или находится без сознания, она да­вала свободу своим слезам и часами ревела, умоляя Бога пожалеть «мамочку» и вернуть ей здоровье. Да, именно тогда она впервые назвала Полину мамой, вернее, это слово само как-то сорвалось с её уст. Сначала Маша испугалась его, а потом обрадовалась. Ей вдруг стало спокойно, уютно и как-то очень легко.

Тётка выздоровела. Уже после, уехав домой, она написала Маше в письме, что это она, дескать, вымолила её у Бога. А по­том была у них длительная переписка. Чудная для нашего време­ни затея, вызывавшая много насмешек и недоумения как у пан­сионских подружек, так и у администрации.

В прошлом году перед окончанием курса их отправили на стажировку и отдых в Америку, которая в нонешнее время зо­вётся по-переименованному — Афроюсией. Это была обязалов­ка, без которой ни одно приличное учебное заведение не имело права выдать сертификат окончившему его ученику. Эталонная страна и обязательная поездка туда стала для молодой поросли состоятельных граждан мира чем-то вроде детских прививок, га­рантирующих сохранность их нравственного и идеологического здоровья в будущем. И вот эти два долгих года наконец-то по­зади. Она снова дома. С ума сойти, целых два года её не было здесь! А вокруг ничего не изменилось, даже запах в её комнате. Как же здесь хорошо! Машеньке захотелось скинуть с себя про­зрачную кисею одежды, выпрыгнуть в разомлевший от июльской неги сад и с детским визгом купаться в этом чудном небесном свете, тугими серебристыми потоками льющемся на спокойную вызревшую землю.

Спину лизнул осторожный холодок. Машенька вздрогнула и, съёжившись, обернулась на отворяющуюся дверь. В комнату тихонько вошла Полина Захаровна.

— Мама!.. — молодая девушка птицей метнулась навстречу.


3


Как отвратительно в России по утрам! И это правда, как бы эту страну ни обзывали: что азиатчиной, что совдепией, что но­вой или старой империей, что демократической федерацией, что Сибруссией — это гадливое ощущение у большинства особей обоего полу остается неизменным. Короче, поменяться может всё — но похмельное утро останется. Бр-р-р...