Машенька дышала полной грудью. Там внизу, в саду, и за новой барской оградой, на залитых сказочным светом окрестных полях, перелесках, и в переливающемся серебряной чешуёй полноводном Чулыме, и в наполненных тревогой тенях — всюду буйствовала тихая, неприметная, незнакомая и всё-таки такая родная и привычная ей жизнь. Девушка страшилась её таинственности и одновременно к ней тянулась, понимая, что и тело её, и душа являются малой частицей чего-то громадного, сильного и неподвластного её несовершенному разуму. Господи, как она мечтала вот о такой ночи там, за границей, в удушливом своей чистотой и показной порядочностью пансионате. Там тоже была луна, были красивые, словно запечатлённые на глянцевой фотографии горы, на аккуратных лужайках паслись почти стерильные коровы, добропорядочные мамы водили за руку кукольно одетых детей. Всё было размеренно и запрограммировано раз и навсегда.
Первые девять лет, после того как её забрали у Ирины, Машенька жила в деревне, окружённая всеми мыслимыми и немыслимыми заботами изголодавшейся по материнству тётки. Сейчас она уже слабо помнила свою ту, будто бы чужую, жизнь, даже не могла представить себе комнату, в которой они жили с матерью. Да, собственно, она старалась и не называть полузабытую женщину этим полным какой-то неземной теплоты словом, а если и приходилось с кем-нибудь говорить о прошлом, то звала её просто по имени. Её детство началось с опозданием почти на шесть лет. Не всё из первых дней и месяцев новой жизни она помнила. Многие смешные и забавные истории ей позже рассказывала тётя или кто-то из домашней прислуги. Но лучше и смешнее всех это делал дальний тётушкин родственник Прохор, попавший сначала в казённые крепостные, но самовыкупившийся и оставшийся на прежнем своём месте управителем и слугой в доме наместника, располагавшегося в старой Чулымской крепости.
Помнится, на третьих что ли летних вакациях они сидели тёткиным кругом на веранде, пили традиционный чай и молчали. Вернее, разговор шёл о чем-то сугубо сельском и её мало касающемся. Машенька томилась, но уже приученная к послушанию тремя годами пансионата, лучезарно и, как ей казалось, искренне улыбалась в ответ на любой тёткин вопрос или жест внимания в её сторону. Это она позже поняла, что тётку ни за что нельзя было провести деланной закордонной вежливостью. А тогда наивно полагала, что за такой улыбкой можно было спрятать скуку и дикое желание побыстрее сбежать с дворовыми детьми на Чулым. Тётка, чувствуя фальшь любимой воспитанницы, постепенно начала хмуриться и уже вознамерилась было отослать её из-за стола, и только взялась за колокольчик, как тут доложили о приходе Прохора. Тёткины застольницы оживились, сама Полина Захаровна, предвкушая развлечение и приятность, заулыбалась, убрала руку с резной костяной рукоятки маленького валдайского звонника и, оборотившись к племяннице, сказала:
— Ты уж малость повремени со своими скачками по кручам да бестолочным барахтаньем в мутной чулымской воде. Посиди ещё с полчасика, уважь тётку.
— Да что вы, Полина Захаровна, я вовсе и в мыслях не держу никаких побегов, — начала было по-пансионному Машенька, но вдруг споткнулась, залилась краской от своего неуместного вранья и, набрав полную грудь воздуха, с жаром выпалила:
— Тётенька, миленькая, я так там соскучилась по воле, вы уж меня извините за глупости. Я, конечно же, посижу, воля ваша.
— Вот то-то же что моя. А ловчить со мной бестолку, здесь тебе никакие иезуиты, дочка, не помогут. Посиди, послушай Прохора, он хоть и простой человек, — тётка всплеснула руками, — но можно подумать — мы сложные! Вот позагадили людям головы. Ты, Маша, учиться там, в Швейцариях этих, учись, но помни, что и бедные, и богатые — все повыходили из тех ворот, откуда весь народ.
Машенька тогда грубоватую шутку про ворота не поняла, но тётку поспешила поправить.
— Это в прошлом, тётушка, то место, где я учусь, Швейцарией называлось, а сейчас это лекторальная зона Объевра-пять «Ш»...
— Ох уж мне эти умники: Объевра, Объевра! Какой только муры не понапридумывали? Мало того что сами себе бошки свои жирные этой шелухой позабивали, так ещё и детские головки по невинности своей страдать должны. Ну не супостаты ли, а? И наши правители туда же! Олухи, прости господи, чего учудили: Россию в Сибруссию переименовали. Видите ли, мировое прогрессивное сообщество смущается этого названия как синонима рабства и тоталитаризма, а то, дескать, Германии нет как напоминания о фашизме, а Россия, как кость в горле, торчит в пасти всего доброго мира. А я лично не знаю, добрый ли это мир для моей деревеньки?
— Так их, матушка! Так их, огольцов паршивых! Попереименовывали всё, аспиды, тебя, мудрейшую, не спросимши. Нехорошо!
— Что они-то не спросили — это полбеды, а вот ты-то, пень старый, с чего это со своей инвалидной командой взялся мою отаву косить?
— Да, Полина Захаровна, помилосердствуй, это же земли, отошедшие ещё в позапрошлом лете к Чулымской крепости! У нас же и бумага есть, и роспись твоя имперская на помежёвом плане имеется, так что по всем канонам своё кровное косим.
— Это ж с каких это пор тебе казённое кровным-то стало? Что, из крепостных выбрался и уже усердный служака? Смотри, не погорячись! А может, ты в коменданты крепости метишь? Уж больно давно место Наместника пустует. А что, давай суетись, глядишь, на старости и карьеру сделаешь! Я тебе и протекцию, ежели понадобится, составлю. Ты же знаешь, у меня связи и в губернии, и в столицах. Один Семён Михайлович чего стоит! Был-то сморчком, козявкой, паршивым инструкторишкой райкома комсомола, а сегодня, поди же ты — ясновельможный князь! Ох уж времена пошли — покруче, чем при всяких прошлостях каких.
— А чем тебе времена плохи? — целуя собравшимся руки, не сбавлял шутливого тона Прохор. — Нечто ты бы при других временах правление совхоза-миллионера переоборудовала под барский дом?
— Ну, допустим, начала строить не я, а моя родительница, да и коробка эта стояла разграбленной и брошенной лет двадцать, только окрест своим видом поганила. Хватит препираться, иди смотри, кто к нам пожаловать изволил.
— Батюшки святы! А я-то, слепой дурак, думаю, что это за солнышко там блестит? Молодая барынька из заграниц прибыли! А выросли, выросли-то как! Ровно невеста! Небось, там уж барчуки так и кружат? Извольте, Мария Захаровна, ручку пожаловать для родственного, так сказать, лобзания!
— Эко тебя, Прохор, понесло! Что это ты, ровно как приказчик или половой какой в трактире, закудахтал! Барчуки, барчуки! Я те дам барчуки. Выучится сначала пусть, на ноги станет, а барчуков мы и дома найдём своих, крепких да норовистых, правда, Машенька?
Но ответить Маше не дали, да, судя по всему, ответа её на этот убегающий вдаль вопрос и не требовалось.
— А помнишь ли ты меня, Машенька? — доставая из кармана какую-то чудную, вырезанную из голубого камня, фигурку, ласково спросил Прохор. — Мы же с тобой ровненько пять лет не виделись. Это как раз с того лета, когда тётушка тебя к нам на откорм и привезла...
— Прохор, что это ещё за «откорм»? Ровно о бычке каком- нибудь говоришь, а не о ребёнке, — напустилась было на него Полина Захаровна, но, увидев блаженное лицо старика, бобылём доживающего век и тянущегося к этому цветочку, как к чудному посланцу, который потянет и дальше их родовую нить, понимающе вздохнула и принялась отдавать какие-то распоряжения.
Маша всё ещё стояла у окна, и её прекрасные голубые глаза никак не могли насытиться зрелищем лунного поднебесья, а память без оглядки на строгие окрики воспитателей вытаскивала и щедро рассыпала, как бесценные сокровища, радостную и яркую мозаику её уже уходящего детства. Она не была дома два года. Позапрошлым летом тётка сильно заболела, и, узнав об этом, Маша сломя голову бросилась за ней на курорт в Карловы Вары. Время, проведённое вместе, их тогда очень сильно сблизило. Сколько всего было переговорено, передумано, переспорено, переплакано. Когда Полине Захаровне стало совсем плохо и врачи только сочувственно вздыхали, Маша сидела с ней неотлучно, и ночами, когда ей казалось, что тётка уснула или находится без сознания, она давала свободу своим слезам и часами ревела, умоляя Бога пожалеть «мамочку» и вернуть ей здоровье. Да, именно тогда она впервые назвала Полину мамой, вернее, это слово само как-то сорвалось с её уст. Сначала Маша испугалась его, а потом обрадовалась. Ей вдруг стало спокойно, уютно и как-то очень легко.
Тётка выздоровела. Уже после, уехав домой, она написала Маше в письме, что это она, дескать, вымолила её у Бога. А потом была у них длительная переписка. Чудная для нашего времени затея, вызывавшая много насмешек и недоумения как у пансионских подружек, так и у администрации.
В прошлом году перед окончанием курса их отправили на стажировку и отдых в Америку, которая в нонешнее время зовётся по-переименованному — Афроюсией. Это была обязаловка, без которой ни одно приличное учебное заведение не имело права выдать сертификат окончившему его ученику. Эталонная страна и обязательная поездка туда стала для молодой поросли состоятельных граждан мира чем-то вроде детских прививок, гарантирующих сохранность их нравственного и идеологического здоровья в будущем. И вот эти два долгих года наконец-то позади. Она снова дома. С ума сойти, целых два года её не было здесь! А вокруг ничего не изменилось, даже запах в её комнате. Как же здесь хорошо! Машеньке захотелось скинуть с себя прозрачную кисею одежды, выпрыгнуть в разомлевший от июльской неги сад и с детским визгом купаться в этом чудном небесном свете, тугими серебристыми потоками льющемся на спокойную вызревшую землю.
Спину лизнул осторожный холодок. Машенька вздрогнула и, съёжившись, обернулась на отворяющуюся дверь. В комнату тихонько вошла Полина Захаровна.
— Мама!.. — молодая девушка птицей метнулась навстречу.
3
Как отвратительно в России по утрам! И это правда, как бы эту страну ни обзывали: что азиатчиной, что совдепией, что новой или старой империей, что демократической федерацией, что Сибруссией — это гадливое ощущение у большинства особей обоего полу остается неизменным. Короче, поменяться может всё — но похмельное утро останется. Бр-р-р...