Холст — страница 2 из 42

Умывшись, освежился болгарским одеколоном “Корсар” и прямо посмотрел на свое отражение.

Почувствовал облегчение.

Вернувшийся из школы младший брат Виталик был возбужден и исполнен ликования, ему достали кассету, которую он тут же поставил на магнитофон и с первыми ударами и скрежетом струн сообщил, что это записка в бутылке, послание с затонувшего корабля, неизданные – а вот теперь изданные песни Свинцовых Капитанов: “Кода”!

Охлопков послушал о бедняге Томе, седьмом сыне, работавшем где-то на лесосплаве или лесопилке, и о крошке Дарлин, которую кто-то зовет кататься на грузовике и обещает подарить розовый цветок, – и пошел разогревать обед. Виталик не хотел отрываться от магнитофона, но запах обжаренной в сухарях курицы выманил его, он явился в кухню, увеличив громкость.

Это была музыка издыхания. Но и витальной силы, бравшейся неизвестно откуда.

Кому-то необходимо было лекарство, но его почему-то не было, и парень решил вернуться в деревню…

Последняя вещь называлась “Блюз путешествия берегом реки”.

Лирический герой привел беби в какую-то развалюху на берегу реки, ей шестнадцать лет, и у нее коричневая кожица, передние зубы золотые, сладкая коричневая сливочка.

– Ну как? – спросил Виталик, обгладывая куриную ногу. И вдруг уставился на лицо старшего. – Ты что?.. Где твой ус?

Охлопков взмахнул ножом.

– Ну… это ж… хм, – пробормотал Виталик.

– Что?

– Непривычно… Да и вообще. Живописец, как кубинский партизан.

– Предрассудки, – откликнулся Охлопков. А сам подумал, что, глядя в зеркало на выбритое лицо, именно как партизан испытал облегчение, – партизан, подорвавший мост. Нет, точнее, партизан, сложивший оружие.

В своем выборе он начал раскаиваться в армии. Выпускник худграфа, конечно же, попал служить в штаб.

И теперь его тошнило от запаха красок, а вид ватмана и заостренного карандаша вызывал судорогу в пальцах; как у восьмидесятилетнего

Ренуара – тот, правда, до последнего вздоха любил краски и умудрялся держать кисть в скрюченных ревматизмом пальцах. Но и служил он в полку кирасиров, чистил и поил лошадей в Бордо!.. (Раньше Охлопков не боялся сравнений.)

Под вечер сел в трамвай, поехал в центр, к Толику Зимборову.

Поразительный контраст: как будто попадаешь в другое государство.

Трамвай где-то пересекает невидимую границу без таможенного досмотра и всяких формальностей. И вот уже за окном большие осенние черные деревья, подстриженные кусты, памятники, дома с осмысленными фасадами, кривые улочки, силуэт костела. Даже тяжелая печать сталинского классицизма выглядит изысканно по сравнению с унылым однообразием новых микрорайонов.

Вообще в осенних вечерах есть что-то неуловимо странное. Что-то от девятнадцатого века. Или даже восемнадцатого. Здесь кроется какая-то загадка осени.

Возле Лошади Пржевальского ни Зимборова, ни его треног не было. Ну да, кому охота фотографироваться в обнимку с бронзовой мокрой

Лошадью, тем более верхом на ней.

В погожий день желающие находятся.

Все считают, что это лошадь Пржевальского, изваянная в бронзе после посещения города знаменитым путешественником с лекциями о заоблачных высях и просторах Центральной Азии. У Толи Зимборова своя гипотеза.

Во времена нашествия монголо-татар один вражеский отряд направился было к городу, но его остановила выступившая навстречу дружина во главе с “оказавшимся случайно на службе у князя римским юношей

Меркурием”. Враг был побит. Дружина вернулась в город. Все праздновали победу. Правда, римский юноша исчез. Но вышла баба за водой – и увидела воина, державшего свою голову в руке, у седла. Она завизжала, бросила ведра, воин рухнул с лошади, голова откатилась.

Это был Меркурий. Выбежавший из ворот народ окружил его. Меркурия положили в соборном склепе. Впоследствии тело пропало. Но городу остались на память железные сандалии Меркурия (до сих пор хранятся в соборе). “И бронзовая лошадь”, – добавляет Толик.

Охлопков завернул в ближайшую кофейню, где они обычно пили крепкий черный кофе с ликером или коньяком. (…Почему бы прямо сейчас туда не отправиться? По старым следам.) Зимборова там не было. Он взял двойной кофе, устроился в углу… Одинокие художники, поэты всегда устраиваются в углу. И окидывают любопытным и вместе с тем усталым взором помещение, хорошо освещенное, вполне уютное, с несколькими посетителями. И вдруг замечают чье-то лицо.

На этот раз оно было бледным, продолговатым, с веснушками и напоминало “Девочку в голубом” Модильяни.

Девушка грелась, прижимая покрасневшие пальцы к большой дымящейся чашке, словно к сосуду с углями.

Волосы были убраны под беретку, но у висков выбивались пряди. Она была рыжей.

Портреты Модильяни странные. Он изображал не людей, а их одиночество, тоску, изредка – самодовольство. Пространство его картин абстрактно, по существу, его нет, точнее, оно – в лицах, в глазах без зрачков и белков. Одинокие существа, томящиеся здесь.

Вытянутые шеи женщин подчеркивают их инаковость.

Девушке в беретке, подумал Охлопков, некуда спешить.

Но она допила кофе и вышла.

Охлопков хотел было взять еще чашечку, но передумал и тоже направился к выходу.

Фонари еще не зажглись. В арках лежали тени. Над городом нависали сине-серые и фиолетовые тучи. Черные деревья стояли скульптурно застыв, с них сдернули желто-багряные покровы.

Охлопков огляделся. Увидел среди прохожих удаляющийся силуэт девушки, помедлил и пошел за ней. Делать ему все равно было нечего.

Он не собирался браться за старое. И чем заняться еще – не знал…

Но свернул в другую сторону перед почтамтом, ему вдруг стало смешно и жалко гнать по улицам, как дичь, эту маленькую девушку. Он заметил, что она забеспокоилась. Да и сам он робел. Он смелее был в воображении и снах: все женщины соглашались позировать ему, они с легкостью раздевались.

Живописец, преследующий модель, сказал он себе, криво улыбаясь.

Чтобы потом написать вещь в духе пана Валишевского: на фоне стены с голубыми аляповатыми обоями, в красном бархатном кресле восседающий живописец в одежде, шляпе, с русалочкой на колене, которая держит вазу с плодами; модель, разумеется, обнаженная, розовотелая, наивная, с испачканным темной краской лоном и грязными ногами.

На площадь сыпал снег, словно помет голубей, он облеплял гранитный красноватый череп Ленина в гранитном пальто, гранитных штанах и башмаках, тяжко шагнувшего в никуда, сжимающего в кулаке гранитную кепку.

Скульптор захватил своим монументом много пространства. Но исчезло ли пространство в самой фигуре? Поглотил ли гранит пространство?

Возможно ли какое-то движение в граните? Проницаем ли гранит? Для электромагнитных излучений. Для мысли. Мысль в нем все-таки вязнет, подумал Охлопков, проходя по площади и вперяя взгляд в гигантский монумент.

А пространство – свободно дышит.

Но абсолютное пространство совершенно непонятно. Вот его испещряют эти белые мазки – и оно уже становится ближе. Снег, словно эфир, связывает даль и близь, небеса и тротуары. И сквозь него можно двигаться мыслью и телом, с тихим шуршанием.

Снова, как в былые времена, он вдруг почувствовал дразнящее очарование самого этого слова: пространство.

Это не прошло, осталось.

Он свернул к остановке.

Внезапно начавшийся снег перестал падать. И из-за крыши выглянула луна. Пропала. А белые крыши и тротуары оставались как будто залитыми ее светом. Но вот она снова появилась, и стало ясно, что это снег создает иллюзию лунности, свет самой луны был слишком слаб.

Трамвай, скрежеща, двигался по улицам, поворачивал, и луна переваливала на другой борт – и скрывалась за башнями и домами. А потом и вовсе исчезла, как будто осталась в старом городе, в подворотнях и арках с осыпающейся штукатуркой, среди костлявых черных крон, чугунных оград и ржавых труб, отмалчивающихся после осенних дождей на кирпичных углах.

Трамвай с грохотаньем катился по туннелям новых микрорайонов.

Луна и до сих пор там, в старом городе.

В гости к Севе он отправился с бутылкой вина и коробкой конфет -

Сева уже был женат. Добрался до так называемого частного сектора, который начинался сразу за шумной улицей, за стеной девятиэтажных домов. Резкий перепад высот, звуков, запахов. Огороды, сады, колонки, деревянные ограды, крылечки, калитки.

Вот где укрылся Сева, почему-то подумал он. Хотя – от кого и от чего ему теперь прятаться? Тяжелые времена позади. И, наверное, Сева для разнообразия и развлечения врет своей жене, теще. И даже отцу.

Почему бы и нет?

Отец Севы маниакально не любил ложь. А это не так-то просто – не врать, тем более в детстве. Даже взрослый герой Достоевского с жаром стоял на том, что потому ты и человек, что врешь. Разумихин, друг

Раскольникова. Это же любому школьнику известно. Предположить, что капитан Миноров не читал эту вещь, как-то неловко. Каждый следователь обязан читать этот роман по воскресеньям, как Библию.

Но что романы? Капитан считал себя человеком практическим. На практике ложь вредила ему, путала карты, выводила из терпения. И хотя бы дома имел он право рассчитывать на искренность? Он этого требовал от жены, от дочки и от Севы. Также и от родственников. Но особенно от Севы. А попробуй говорить всегда правду, одну только правду и ничего, кроме нее, если отец столь ревностно предан ей, а сам ты подвержен легкомыслию, о чем ярко свидетельствует твое главное увлечение: Сева был птицеловом. Разницу между пением камышовки и садовой камышовки он схватывал с лету, а строчки чисел с дробями сражали его в лоб. И обычно в конце учебного года надо было налечь на “хвосты”, чтобы не остаться на второй год, – а в марте наступало самое лучшее время для ловли щеглов (еще есть снег, но солнце светит тепло, сетка не путается в траве, можно на солнцепеке долго в засаде лежать, а птицы неразборчивы и жадны до корма), и в апреле возвращается лавина птиц, даже лебедей можно увидеть в ржавых заводях озера ТЭЦ, недалеко от города; и