– Я учительница, жена командира военно-морской школы, еду к сыну – лейтенанту Борису Паперному. Вот мои документы.
– Это очень сложно, – сказал он. – Уйдет не меньше трех-четырех дней. И нет уверенности, что найдете его полк.
Военный ушел, а Ита Израилевна бессильно опустилась на скамью.
– А ты к кому едешь-то? – спросил пожилой солдат, сидящий рядом.
– К сыну.
– К сыну? Это совсем другое дело! Я думал, жена. Жен-то много, а мать одна. Ты не убивайся, что-нибудь придумаем.
Его размеренная речь напомнила ей толстовского Платона Каратаева.
Под утро вышли из вокзала. Солдат взял ее чемоданчик и все дорогу поддерживал. Был лютый мороз и очень скользко. Рядом кто-то грязно выругался.
– Не видишь, с нами мать! – строго оборвал его пожилой солдат и добавил, обращаясь к ней: – Нам только мост перейти, там, правда, патруль, но мы пройдем.
Ее довели до командирской палатки. Внутри в полумраке при свете коптилки увидела фигуры трех военных. Вдруг один из них бросился к ней. Она опешила: перед ней стоял повзрослевший, подтянутый усатый лейтенант Борис.
Все утро они были вместе. Ходили по заснеженным, залитым холодным зимним солнцем полям. Говорили, говорили без конца.
– Работа начальника связи полка, – успокаивал он ее, – совершенно не опасна. Да и победа близка. Я должен рассчитаться с Гитлером – как комсомолец и как еврей.
Тень прошла по его лицу, когда он заговорил о жене и дочке Ирочке, которой только что исполнился месяц.
– Я много думаю, – сказал он, – как после войны вернусь домой и займусь воспитанием дочки. Теперь уже скоро…
Утром ей уже не удалось его повидать, и она с такими же мучениями вернулась в Миловку.
Потом, когда полк Бориса везли на фронт, они ехали через Уфу. Борис упросил командира отпустить его на несколько часов. Он бежал бегом двенадцать километров, провел два часа с Мирой и новорожденной Ирой в сторожке, где они жили, а потом так же бегом обратно в Уфу. Потом написал, что успел все-таки догнать свою часть.
Мы должны были встретиться с Зямой первого сентября 1941 года в Саратовском университете. С нашей стороны это был полный идиотизм, мы не позвонили, не проверили, сохраняется ли это назначение. Ехали из разных мест, он из Москвы, а я из Миловки. Он еще по дороге заезжал к Самуилу Лазаревичу, куда эвакуировали его военно-морскую школу, то ли в Коломну, то ли в Калугу. Я с диким трудом туда добиралась, с вещами, одна, опять же в теплушке. Мне кто-то дал адрес знакомой женщины в Саратове, к ней пришла, оставила вещи, а сама пошла в университет. Мне говорят: да что вы, к нам эвакуировался весь Ленинградский университет, все вакансии заняты, нам никто не нужен. Дали мне койку в общежитии с одной сеткой без матраса. Но с клопами. Туда же приехал Зяма. Он только что вернулся с рытья окопов, это было настоящее бегство, по их следам шли немецкие танки.
Делать нечего, надо ехать обратно в Миловку. Тридцатого августа сели в поезд. Едем, целый день едем. Жарко. Очень жарко. Часов в пять-шесть подъезжаем к Волге. Станция Батраки, огромный железнодорожный узел. Все пути забиты эшелонами. Наш поезд остановился, не доезжая станции, на обрыве, над самой Волгой. Красота необыкновенная. Солнце садится. Пошли к машинисту:
– Какие перспективы?
– Не меньше четырех часов простоим.
Зяма мне говорит:
– Пошли искупаемся.
– Нет, я купаться не буду.
– Пойдем, пойдем, я окунусь, не могу, жарко.
Он в одной рубашке и брюках, а я в черной юбке и в сиреневой кофточке вышитой. Все вещи, деньги, документы в поезде остались, в руках ничего. Спускаемся по обрыву к реке, там лежит бревнышко, я сажусь.
– Пойду окунусь, – говорит Зяма.
Ему хочется показать мне, как он хорошо плавает.
– Как же ты потом в мокром пойдешь?
– Я без трусов.
Он раздевается. Я отворачиваюсь.
– Можно повернуться уже?
Не отвечает. Оборачиваюсь – его нет. Поднимается ветер, на реке какие-то всплески. Какая-то тень, кажется, что это голова. Я сижу. Проходит час. Сижу. Хожу. Ничего не понимаю. Ко мне спускается женщина.
– Ты что тут сидишь?
– Да вот муж поплыл, и не знаю, где он.
– Милая, да он же утонул. Я смотрю из окна, там кто-то плывет-плывет. Я думаю, какой дурак там плавает, вечер уже. А он рукой машет, еще раз помахал, потом еще раз помахал. И все, ушел с головой. Пойдем, пойдем со мной.
Я как в тумане, ничего не понимаю. Я говорю:
– Мы с поезда, у нас там все вещи.
– Пойдем, пойдем ко мне.
Отвела меня к себе, налила мне горячего чаю. Я в каком-то оцепенении.
– Что же мне теперь делать?
– Ну пойдем, доведу тебя до твоего поезда. Тебе ж надо свои вещи все-таки забрать.
Потом смотрит в окно и говорит:
– Подожди, подожди. Там какая-то лодка плывет. Вон, с того берега.
Мы с ней побежали вниз. Смотрим, действительно плывет лодка. В ней сидят бабы, и с ними Зяма. Голый. Каким-то фартуком обмотан. Эти бабы поехали на остров косить сено, собрали его и собрались плыть назад. А он в это время доплыл до середины Волги, выбился из сил, чувствует, что идет ко дну. Мимо плывет баржа. Низкая-низкая. Он уцепился и влез на нее. Отдышался и обратно в воду. Доплыл до острова. Решил, что обратно не доплывет. Пустынный остров, песчаный, ни растений, ни людей. Вдруг видит: вдалеке бабы лодку спускают. Он к ним кинулся и кричит:
– Бабы!
Они дико испугались. Голый. Бежит. Немец? Шпион? А он им:
– Я не шпион! Помогите!
Они ему кинули фартук. Он им обмотался, и они привезли его прямо к тому бревнышку, где мы расстались.
У меня его штаны и рубашка, он оделся, сказал спасибо бабам, я сказала спасибо женщине, которая меня чаем поила, и мы пошли искать наш поезд.
Уже ночь. Темно. Прошло не меньше четырех часов. Поднимаемся по обрыву – никакого эшелона нет. Станция довольно далеко. Дошли до станции. Пошли к начальнику станции: не знаете, где наш эшелон? Номер мы помнили. Он смотрит в свои бумаги:
– По-моему, он все еще стоит у семафора. Ищите.
Одиннадцать путей по одну сторону вокзала и девять по другую, и на всех путях стоят эшелоны. С закрытыми дверями, естественно, поскольку ночь. Первый раз мы вместе обошли одиннадцать путей. Пролезаем под вагонами. Страшно. В любой момент состав может тронуться. Часа два ходили. Я говорю:
– Больше ходить не могу. Я тут посижу.
– А я еще поищу.
Он ушел, а я села на какой-то железный ящик. Проходит еще минут двадцать, вижу, он бежит ко мне:
– Нашел! Я нашел!
Он, оказывается, шел-шел и вдруг слышит разговор за закрытой дверью:
– Подумать только, что за идиоты. Ушли с поезда. Куда?
Он стучит им в дверь:
– Это не у вас ушли двое?
– Кто это?
– Мы вот ехали, пошли купаться…
– Ох, идиоты!
– Мы сейчас, я только сбегаю за женой…
– Ох, идиоты!
После этого эпизода я вдруг поняла, что во всей нашей жизни все должна решать я. Я привыкла к жизни с моим папой, видела, как живет наша семья – все в руках у мужа, все решения, перемещения. Я думала, что и мы так будем жить, но ничего подобного не вышло. Пришлось мне брать власть в свои руки – не имея на это никаких данных. Управлять я не умела совершенно, деловых качеств у меня тоже не было. Так что у меня была нелегкая жизнь.
Русско-еврейская семья на даче в Баковке. Стоят: неизвестная, Серафима Озерова, Ита Майзиль, Самуил Паперный; сидят: Калерия с Вадиком, Николай Озеров с Вовой Собкиным, Мира Кривинская с Ирой. 1940-e. Архив семьи Паперных
Вот так мы доехали до Миловки. Зяма сразу пошел в военкомат, он хотел на фронт. Его, естественно, не взяли – у него был белый билет. Тогда он пошел в психиатрическую больницу, чтобы удостоверили, что он не псих. Он так упорно твердил, что хочет на фронт, что они решили – этот уже точно сумасшедший. На фронт он так и не попал.
Сорок третий год, уже понятно, что можно возвращаться. Но как возвращаться? Я должна была сопровождать наркоматовских девочек, которые окончили седьмой класс. Зяма нанялся матросом на корабль, который шел из Уфы в Москву. На Русаковской первой появилась я. Потом появился Зяма, загорелый и сильно окрепший. Потом приехала Анна Ефимовна с Мирой и Ирочкой. Они поселились у нас, потому что в их квартире не было отопления, а потом к нам переселились мои папа с мамой, потому что у них тоже не топили. Жили так: мы с Зямой в нашей комнате, мои родители в столовой, а в кабинете Мира с Ирой. Потом, когда немного потеплело, мой папа поставил на Богословском печурку, и летом они переехали обратно. Потом вернулись Ита Израилевна и Самуил Лазаревич. К этому времени начали топить и у Кривинских, и Мира с Ирой перешли туда.
В это время уже было известно, что Борис погиб на фронте. То есть это было известно Самуилу Лазаревичу, Ите Израилевне, Зяме и мне, но не было известно Мире. Оба Зяминых родителя каким-то образом узнали о смерти сына, но долго скрывали друг от друга, считая, что другой этого известия не перенесет.
Девятого мая сорок пятого года, во время праздника победы, я первый раз в жизни увидела Иту Израилевну рыдающей. Тогда она уже поняла, что надежды больше нет. В извещении было написано «пропал без вести». Зяма всегда говорил про своих родителей: если происходит катастрофа, то папа начинает заламывать руки и стенать, а мама тут же берет ситуацию под контроль – сейчас делаем это, потом то. Но тут ее разрывали рыдания, и она никак не могла остановиться.
Мы съездили на дачу в Баковку посмотреть, но смотреть там было не на что, там жили солдаты, они разводили костры прямо на полу. Осуждать их за это мы, разумеется, не могли, тем более что почти все они, скорее всего, погибли в эту зиму 1941-го. Напротив нашей дачи был забор. Участок принадлежал маршалу Малиновскому. Потом шли генеральские дачи – Рыбалко, он потом стал маршалом, Баграмяна. Я хорошо помню пленных немцев, которые строили дачу Малиновского. Они жили в бараках на поле и каждый день ходили мимо нас. Видимо, страдали от цинги, потому что обычно протягивали руку и повторяли: