Хороший человек — страница 8 из 16

— Я тоже долго не могла привыкнуть, а хуже всего мне казался здешний обычай носить воду в кувшине на голове, — заявила Анча.

— Да, приходится поучиться, пока привыкнешь к этому. Советую вам, Мадленка, прежде чем вам придется пойти за водой, поучиться этому дома. На голову кладут мягкий кружок вроде венца, а на него уже ставится кувшин — чтоб голове не было больно и кувшин стоял прямо. Сначала научитесь носить пустой кувшин, а уж потом — полный, и раньше ходите с ним по кухне дома, пока не привыкнете правильно держать голову и тело. Завтра я вам покажу, — проговорила госпожа Катерина.

— Спасибо, но разве нельзя мне будет носить воду ведрами? Я к ним привыкла, носить их легко да и воды сразу много принесешь, — робко сказала Мадлена.

— Милая девушка, конечно, так вы больше бы принесли воды, но везде свои обычаи, и здесь у господ посуда нарочно приспособлена к этому. В Праге, например, воду носят на спине, в путнах. Такая путна с водой весит фунтов шестьдесят, и когда ее вносишь на третий или четвертый этаж, ноги трясутся как осиновый лист и дух захватывает. Зато больше всего воды сразу принесешь в путне, что верно, то верно.

— Нет, всего лучше бадьи, в которых у нас воду носят — их легче всего носить, — высказала свою мысль Анча.

— Бадьи? — спросили Гаек и Мадла в один голос.

— В такую бадейку, — объяснила госпожа Катерина, — входит столько же, сколько и в большое ведро. Она круглая, и сверху у нее — железная дужка, за которую ее подвешивают на коромысло. Коромысло делается из жерди, немного выгнутой посредине, там, где оно лежит на плечах. Бадьи обычно делаются из мягкого дерева, обиваются железными обручами; у богатых обручи медные, бадьи выложены узором из более темного дерева, цепочки кованые. У бедных вместо цепочек веревки, вместо железных крючьев деревянные и бадейки обиты деревянными обручами. Когда несут воду, то цепочками придерживают бадейки, чтобы они не раскачивались; идти с ними очень легко: тяжесть лежит только на плечах.

— Везде свои обычаи, и кто хочет жить в ладу с людьми, должен волей-неволей покориться этим обычаям, — сказал Гаек.

За разговором ужин был съеден, и Анча стала убирать со стола; но Михал снова налил вина, и все выпили за общее здоровье и за «кому что нравится». Мадла упиралась, но ей пришлось сдаться. От вина она повеселела. Начался разговор о различных вещах, о ремесле, о знакомых, о том, как кто живет, и о себе самих. Наконец Гаек заговорил о мальчиках, которых он оставил в корчме под присмотром Якуба; он спросил у Михала, не знает ли тот какого-нибудь мастера, который бы взял их в учение.

— Это может быть и другой какой ремесленник, не обязательно сапожник, — добавил он, — лишь бы был порядочный и мягкосердечный человек.

— Дружище, — сказал Михал, — если б эти парнишки могли платить, я бы тебе десяток таких мастеров сыскал, но кому же охота брать ребят на несколько лет, разве что захотят сделать из них домашних рабов; а как появится какой-нибудь мастер-бессребреник, у которого ученикам хорошо живется, тотчас слава о нем идет по всей Вене и ученики к нему валом валят.

— Дядюшка, — проговорил Яноуш, — на Охотничьей улице есть столяр; его зовут Крчек, так вот, ему нужен ученик — сегодня он говорил об этом в кузне нашему мастеру.

— А, Кершек, — сказал Михал, будучи не в состоянии правильно выговорить это имя, — действительно, это человек хороший, но строгий. Если он возьмет твоих мальчишек, они могут благодарить тебя.

— Я уже не раз обращал внимание на его вывеску, и мне приходило в голову, что это, наверное, хороший человек, потому что он написал по-чешски свое честное имя, не то что многие, которые перекраивают свои имена на немецкий лад, так что и сам бог их не прочтет, — сказал Гаек.

— Да, уж и фамилии у вас, друже, — язык обломать можно.

— Только такой неуклюжий, как у тебя, — засмеялся Гаек. Так они часто поддразнивали друг друга и никогда не обижались.

— А сегодня вас уже два ученика-сапожника спрашивали, — вспомнила госпожа Катерина. — Они, по-моему, из Пршикопа.

— А, знаю, знаю, я им кое-что обещал. Бедняги ходят почти что нагишом. Оба были такие здоровяки, когда я их привез в прошлом году, а сейчас больно на них смотреть, на бедняжек, — сказал Гаек. — Видели бы родители, что тут испытывают дети, не посылали бы их сюда так, на волю божью. Душа болит, когда видишь, какие тяжести им приходится таскать по городу, да сколько дома наработаются, да сколько холоду да голоду вытерпят, да сколько их тиранят и бьют! Если у мастера мягкое сердце — так жена у него злющая, а то дети или подмастерья. Все и всё срывают на ученике, всё сваливают на него, каждому он должен угодить. А ремеслу обучают мимоходом. Заболеет ученик — отправят в больницу, и никто больше о нем не позаботится; поправится — ладно, умрет — позабудут, будто камень, брошенный в воду. Правда, некоторые мальчишки — сущие безбожники, да ведь и неудивительно в такой-то школе. Хуже всего, что вырастают они как дикие звери: ни к чему не приспособлены, не научены знать ни бога, ни людей, каждый предоставлен самому себе. Кому какое дело до такого ребенка, выйдет из него прок или нет? Если станет преступником, — его наказывают; станет хорошим человеком — тем лучше для него. Сколько раз я об этом размышлял, да что толку — все равно не переделаю. Могу только в мелочах помочь некоторым из них, но это капля в море.

— Если бы каждый думал так, это помогло бы, милый Гаек, но не нам переделать мир, — промолвила госпожа Катерина. — С девушками то же самое; сколько их тут гибнет — тех, что пришли сюда неиспорченными, чистыми! Приходят сюда, как слепые, попадают в руки вербовщиков, которые их продают бог знает куда. Никто честно к ним не относится, никто не укажет на пропасть, в которую так легко скатиться. Господа отвращают свое сердце от слуг, не считают их необходимыми помощниками, равными себе людьми, а рабами. Говорят, кто не был на службе, тот горя не знал, и это правда. Пока работник трудится до упаду, господа к нему благосклонны. Но как только силы оставят его, он уже помеха в доме, хотя бы он там весь свой век прожил. Ругают прислугу, что она плоха; что ж, отчасти это и верно, но кто в этом виноват? Малые часы по большим ставят. Но вы не бойтесь, Мадленка, — прервала себя госпожа Катерина, увидев слезы на глазах девушки, — нет правила без исключения, есть тут и добрые господа и хорошие слуги. Я тоже служила и у злых и у добрых господ и перевидела многое, но, слава богу, прошла через все с чистой совестью. Скопила несколько золотых, подумала — все же лучше хоть кусок хлеба, да свой, чем пироги в чужом доме; сняла комнату у добрых людей и стала стирать. Скоро меня узнали и охотно отдавали тетушке Кати белье в стирку. Может быть, позднее я и вернулась бы домой, да встретился мне вот этот немец, который изменил мои намерения. Однажды он сказал мне: «Знаешь, Кати, ты порядочная, славная женщина, о какой я мечтал. Ты уж не молода, и я не молод, но я тебя люблю, и я хороший парень, значит, мы друг другу подходим. Я не богат, но прокормить тебя сумею». Вот мы и поженились, и никто из нас об этом не пожалел, — правда, Михал?

Улыбаясь, Михал протянул жене мозолистую руку и, подняв стакан, растроганно сказал:

— За твое здоровье, жена!

Гаек тоже поднял стакан и молча выпил, но не за здоровье госпожи Катерины, хоть и очень любил ее.

На колокольне святого Стефана пробило одиннадцать, когда Мадленка готовилась ко сну в маленькой, чисто убранной комнатке, куда ее отвела госпожа Катерина. Наполовину раздевшись, она подошла к окну, как часто делала дома. Откинула занавеску; но здесь не было цветущего сада за окном, не светил месяц, не было видно ни кусочка звездного неба. Черная высокая стена поднималась сразу перед окном, и Мадла поскорее опустила занавеску. Помолившись, девушка погасила свет, легла, закрыла глаза; но сна, который принял бы ее в свои объятия, не было — все еще перед нею стоял здешний мир со всеми его образами, избавиться от которых она не могла. То веселые подружки звали ее играть и работать, то ее благословляли старенькие руки, то она шла по чужим краям рядом с добрым и славным человеком — да, очень славным! То видела себя в толпе, где никто с ней не здоровался, видела себя среди высоких домов, которые будто хотели упасть на нее, видела себя в кругу хороших людей, а что будет дальше? Сон прикрыл от нее будущее, убаюкав обещанием милых уст: «Завтра, Мадленка, мы еще увидимся!».

* * *

К колодцу на площади святого Стефана по утрам и под вечер приходили девушки по воду. Там собирался негласный суд. Интимные события выносились там на всеобщее обсуждение, перетряхивалось поведение чьей-нибудь госпожи, семейные тайны всплывали на поверхность, а мимоходом шел разговор о любовниках, о новых платьях, о военных парадах, об Элизиуме и прогулках по Пратеру.

Однажды под вечер на этом месте, как обычно, стояла кучка служанок. Одна поставила наполненный кувшин на край водоема, другая стояла с пустым кувшином, третья наполняла свою посуду. Между тем шел общий разговор.

Высокая девушка играла первую скрипку.

— Я тебе все время говорю, чтоб ты не молчала! Раз я тоже служила у одной такой хозяйки, которая за грош дала бы колено себе просверлить, а служанок чуть не ветром кормила; ну, да я ей объяснила, почем пряники в Пардубицах: так ей и сказала напрямик, что, если она мне не будет давать есть досыта, я буду у нее воровать или уйду.

— Ну и что же, стала она тебя лучше кормить? — спросила ее та, у которой была такая же хозяйка.

— И-и, девушка, скупца просьбами да угрозами не проймешь. Я от нее ушла.

— Наша старуха, — ввязалась еще одна девушка, — не скупа, но любит принимать гостей, а на это у нее денег не хватает, и нам приходится потом поститься по нескольку дней.

Всеобщий смех.

— У нашей тоже сплошь визиты, каждый божий день; едва ложку после обеда положит, уже мчится, как полоумная, хоть тут дом сквозь землю проваливайся.

— А вам и дела мало до этого, а? — усмехнулась другая.