— Бабушка еще даст кимоно, когда я не буду болеть. Жанна ведь всегда будет танцевать этот танец?
Я отвечала, что так оно и будет, японский танец станет гвоздем и на школьных концертах. Любочка обязательно увидит, как хороша Жанна в кимоно.
Мы шли в госпиталь пешком. Костюмы сложили в большой платок, и этот узел несли по очереди. Только пакет с кимоно и коробку с бусами, лентами и венками из искусственных цветов для «Полянки» несли отдельно, сначала Шурка, потом я. В приемном покое узел положили на диван. Я тоже опустила свою ношу на белый чехол дивана, и тут же что-то острое укололо сердце, и темные круги поплыли перед глазами. Пакета, перевязанного зеленым шнурочком, не было. Он лежал поверх коробки и, видимо, соскользнул по дороге. Вместо того чтобы броситься к входной двери, я пошла вслед за девочками. Они исчезли в душевой.
Там, в предбаннике, были прибиты планки с крючками для одежды. Мы там всегда раздевались. Все плыло у меня перед глазами, но была слабая надежда, что пакет у кого-нибудь из девочек.
Когда мы вернулись в приемный покой, Шурка первая увидела, что пакета на диване нет, и со страхом уставилась на меня. Ее страх приободрил меня, я вдруг поняла, что свою беду могу поделить на всех.
— Куда же оно могло подеваться? — спросила я у девочек. — Вот здесь на коробке лежало кимоно в пакете, а теперь его нет.
В глубине приемного покоя за письменным столом сидела женщина в синем халате.
— Что-нибудь случилось? — спросила она и, услыхав о нашей потере, посоветовала. — Не теряйте время — бегите на улицу, к дивану никто не подходил.
Мы с Шуркой и Жанной быстро оделись и выскочили на улицу и за несколько минут прочесали дорогу до школы и обратно. Пакет с кимоно как сквозь землю провалился. Представить, что кто-то его нашел, подобрал и присвоил, не хватало воображения. Как это можно присвоить то, от чего у кого-то вся жизнь забредет в безвыходный тупик?
— Зря морозимся, — сказала Шурка, — это она, в синем халате, взяла кимоно и специально послала нас искать его на улице. Как оно может быть здесь, если ты положила его на диван?
Я молчала. Разгребала валенком снег у обочин тротуара, даже заглядывала в подворотни, искала.
Концерт немного запоздал, но шел, как всегда, бурно, под возгласы зала: «Давай снова! Повторить! Бис!» Все на время забыли о пропавшем кимоно, кроме меня и Жанны Морозовой. У Жанны разболелась голова, и она отказалась танцевать свой японский танец. Я не настаивала. Лучше бы мне, когда бабушка Света протянула пакет, провалиться на ровном месте и не брать его.
После концерта, когда мы сидели в столовой за обедом, ко мне подошла главный врач.
— Какая неприятная история. Но ты не очень переживай, мы найдем какой-нибудь выход. У нас есть белый шелк. Его можно выкрасить и сшить такое же кимоно.
— Нет, нет, — замотала я головой, — такое не сошьешь.
Я вспомнила, каким было пропавшее кимоно — черное, с зелеными и красными разводами, легкое, как перышко, настоящее, из Японии, — и заплакала. Все пропало вместе с ним: дом с голубыми ставнями у оврага, музыка в этом удивительном доме, кубики желтого меда и разговоры о достоинстве. Еще утром у меня было две жизни, а теперь ни одной. То, что у меня осталось, — пропавшее кимоно и расплата, которая меня ждала, — нельзя было назвать жизнью. Я поделила потерю на всех, но расплачиваться все-таки предстояло одной.
Я не пошла в тот вечер, как обещала, к Любочке. Мама увидела мое заплаканное лицо и перепугалась.
— Говори, что случилось? Никто, кроме матери, твою беду не поймет.
Страх перед домом с голубыми ставнями вытеснил из меня все другие страхи. Я уже не боялась упреков матери: «Я знала, что этим кончится. Но ты же не слушалась меня, для тебя чужие люди — авторитет». Я рассказала ей про потерю.
— Завтра пойдем на барахолку, — решительно сказала мать, — кто нашел, потащит туда. Подумай сама, куда еще девать такую находку.
Утром мы с ней отправились на барахолку. Бродили до обеда в толпе заиндевевших на морозе людей, торговавших отнюдь не барахлом. На плечах у многих были накинуты поверх пальто старинные шубы, суконные, с меховым подкладом. Этим было лучше всех. Шубы никто не покупал, но хозяева их хоть не мерзли, как те, что протягивали встречным старинные книги, вазочки, серебряные ложки. В руке у женщины с белыми хлопьями на бровях, с лицом, зарытым в платок, болтался на вешалке костюм моего размера. Синяя шерстяная юбочка и синяя блуза с белым матросским воротником. Я вцепилась в мамин рукав и замерла.
— Вытянулась, а ум детский. — Мать не сердилась, говорила добрым голосом. — Кто теперь это покупает? Я два воскресенья платья свои крепдешиновые, такую красоту, носила, никто не подошел.
Кимоно никто не продавал. Тот, кто нашел, наверное, знал, что тащить его на барахолку бесполезно. Только у деда, расстелившего на снегу клеенку, шла распродажа. Дед торговал старыми подшитыми валенками и строчеными, похожими на толстые чулки, бурками.
Все каникулы я просидела дома. Прибегала Шурка, заводила разговор про кимоно, я ее обрывала:
— Мы заплатим, — говорила я, — в военкомате сделают перерасчет, и мы заплатим.
В первые дни войны мой отец, кадровый командир, пропал без вести. Пенсии назначались только детям погибших, а тем, у кого без вести, полагалось пособие. Незадолго до Нового года нам пришло извещение, что с первого января пособие увеличивается на двести рублей, а также будет сделан перерасчет за прошлые годы. Те деньги, которые мы недополучили, будут выплачены все разом. Военкомат работал четко, и уже в последний день каникул мама получила эту разницу, довольно большие даже по тем временам деньги.
— Отдадим им тысячу, — сказала мама, — шелковое, заграничное — меньше тысячи давать неудобно.
Она сама, не доверяя мне, пошла с деньгами в дом над оврагом. Больше всего я боялась, что она там выскажется: «Откуда у вас мед и колбаса? У иждивенцев хлеба по сто грамм уже десять дней как сняли, а вы мед едите». Она понятия не имела о достоинстве и в руках себя держать не умела. Эту мою тревогу гасила страстная надежда: они не возьмут тысячу. Скажут: «Что вы! Что вы! Такое с каждым может случиться». И тогда мать поймет, какие есть на свете люди, не будет кричать мне по вечерам: «За кусок готова на край света бежать».
Мать вернулась довольно скоро. Сняла платок и стряхнула его у порога прямо на пол. Ничего такого она себе никогда не позволяла. Раньше стряхивала снег и с платка, и с валенок в холодном коридорчике рядом с крыльцом.
— Не вовремя я к ним пришла. — Мать подошла к плите и вытянула над ней руки. — Горе у них, а я тут со своей тысячей притащилась.
— Не взяли?! — Все во мне заликовало, и «горе» как-то проскользнуло мимо ушей.
— Диомид у них умер. — Мать отошла от печки и стала снимать пальто. — Кто такой Диомид?
— Родственник. — Я никогда не видела Диомида, и смерть его не потрясла меня. — Пасека у него была. Он им продукты присылал. Деньги они у тебя не взяли?
— Отчего же не взять? Взяли, да еще ихняя старуха спросила: «Вы уверены, что столько оно сейчас стоит?» А эта, что помоложе, ходит взад-вперед и не по Диомиду, а по себе причитает: «Как мы теперь? Что с нами будет?» Хотела я ей сказать: то самое и будет, что со всеми, да уж не стала.
Мы опять говорили на разных языках. Не любила она их.
— Им будет особенно трудно, — сказала я, — они не привыкли к голоду.
За матерью всегда оставалось последнее слово.
— А кто же это привык? Разве к голоду можно привыкнуть? Они, конечно, образованные люди, но зачем уж так перед ними шапку ломать?
Но все-таки черная тень, упавшая на меня из-за потерянного кимоно, рассеялась, и я опять обретала свою вторую жизнь. Надо только один раз преодолеть смущение, подойти к калитке с зеленым почтовым ящиком, войти в дом и сказать: «Вот теперь, когда ваш стол пуст, вы можете удостовериться, что я люблю вас не за кусок. Очень жаль, что потерялось кимоно, но вы никогда бы не продали его за тысячу рублей, если б понесли на барахолку». Я, конечно, не произнесла бы этих слов, но мне нравилось думать, что я их скажу, когда наберусь смелости прийти к ним.
Но мне не довелось подойти к этому дому. Дорогу неожиданно преградила Люсьена.
Она стояла в вестибюле школы, возле раздевалки, в широком, с чужого плеча тулупе, концы платка развязаны, костыль приподнял плечо, и со стороны казалось, что Люсьена прислушивается. Увидев меня, она тряхнула головой, сбросила платок на плечи, лицо ее не предвещало ничего хорошего.
— Ну, что кимоно? — спросила она, когда я подошла к ней.
— Не нашлось, — ответила я, — мама заплатила тысячу рублей.
— Мама заплатила! — Люсьена глядела на меня разъяренными глазами. — А тете Тане кто заплатит за позор?
— Какой тете Тане? — Люсьена сошла с ума. Никакой тети Тани я не знала. — Что ты орешь? — сказала я. — Тут школа. Я принесу тебе сейчас стул. Тебе трудно стоять на одной ноге.
— Благородная! На стул она меня посадит! Не смей говорить о моей ноге! Я прискакала сюда совсем не для того, чтобы поглядеть на тебя. Я всем раскрою глаза, что ты такое.
Ей стало жарко, она расстегнула пуговицы на своем тяжелом мужском тулупе, прислонила костыль к стене и сбросила тулуп на пол. Я не знала, что делать. Мне казалось, что, если я нагнусь, чтобы поднять тулуп, Люсьена убьет меня своим костылем. Освободившись от тяжести, Люсьена, опираясь на костыль, поскакала на середину вестибюля и там с новой силой стала меня обличать:
— Воспитательница юного поколения! А чему ты можешь научить? Танцулькам? Стишкам с выражением? Ты где потеряла кимоно? — Люсьена приблизилась ко мне, полы серого халата разошлись на груди, обнажив нижнюю рубашку с хвостиками завязок у ворота. — Ты разве в приемном покое потеряла кимоно? Ты же его на улице потеряла. Зачем же на тетю Таню подозрение бросила?
Я вспомнила, кто такая тетя Таня. Та женщина в синем халате, что сидела за письменным столом в приемном покое.