Хождение по своим ранам — страница 8 из 15

На этот раз я не рыл себе отдельного окопчика, ясно понимая, что должен разделить судьбу вверенных мне бойцов, а их было одиннадцать человек на шесть противотанковых ружей, волей-неволей мне пришлось присоединиться к глуховатому Симонову, занять место убывшего Селиванчика.

Окоп Симонов уже вырыл, подковообразный, с площадкой для ружья, с нишей для противотанковых гранат и бутылок с зажигательной смесью.

Мы все довольно точно научились узнавать время по звездам, по черпаку Большой Медведицы. Даже Наурбиев, когда приходила его очередь стоять на посту, долго глядел на небо и безропотно становился только в том случае, если убеждался, что сменяемый с поста Тютюнник не спутал Большую Медведицу с Малой Медведицей или созвездием Гончего Пса.

Не мокрели мои портянки, мои ноги, росы не было, она не могла выпасть, было жарко даже ночью, все везде горело. Не вымокшая в росе августовская ночь звенела (в ушах моих), вернее, не звенела, а гудела, ухала одиночными взрывами тяжелых снарядов, выгибала лебединые шеи зеленоватых ракет; при их свете четко обозначались упрямо склоненные затылки подсолнечников, они, эти подсолнечники, почему-то напоминали стадо баранов перед воротами бойни. Вскоре я догадался, что в ушах моих гудит моя кровь, она слышала уже приближение рассвета.

Глуховатый Симонов молча перебирал ружейные патроны, протирал их вынутой из сумки портяночной тряпкой. На правой руке его — как это я не заметил раньше! — не хватало указательного пальца. Значит, из ружья стрелять он вряд ли сможет, стрелять придется мне. Ну что ж, я готов, а Симонов, пусть он хорошенько протирает патроны да готовит к бою противотанковые гранаты.

За нашей спиной, в тихо выбрезжевшемся рассвете рождался (ах, лучше бы он не рождался!) еще один день фронтового лиха. Его зари я не увидел, видел только кровоподтеки да ту нездоровую желтизну, которая обычно бывает под глазами измученного лихоманью человека. Приблизилось время идти за завтраком. Пошли Адаркин и добровольно вызвавшийся старший сержант Миронов.

Сникли лебединые шеи зеленоватых ракет. Едва заметными стали стежки трассирующих пуль, зато явственней увиделся горящий Воронеж и — чудно как! — в горящем городе что-то заскрежетало, как будто из трампарка выходили трамваи. Туговатый на уши Симонов и то услышал этот скрежет и грохот, рассыпал свою певучую скороговорку:

— Как у нас в Златоусте заскриготало, ровно железо пластают. С чего бы это, товарищ лейтенант?

Я сам не знал, с чего бы это? Узнал немного после, когда перед нами забухали, встали черной стеной оглушающие взрывы.

Рыгали шестиствольные немецкие минометы — ишаки, они давились, рыгали и в самом деле, как ишаки. Началась минометно-артиллерийская подготовка. Длилась она… Впрочем, я не могу точно сказать, сколько она длилась. Я не видел, когда взошло солнце, да и ничего я не видел, кроме спины Симонова да стоявшего на козлиных ножках ружья.

Сейчас, по прошествии многих лет, вопреки общераспространенному мнению, что с годами забываются, стираются из памяти те или иные события, я, оставаясь наедине с самим собой, все острее ощущаю пережитое, зримо живущее во мне, не дающее ни на минуту забыть — ах какая малость! — ну хотя бы склоненный над окопом подсолнечник. Я хотел увидеть солнце, но увидел этот подсолнечник, он показался мне черно и страшно взглянувшим на меня затемненным солнцем.

— Симонов, ты живой?

— Живой, товарищ лейтенант!

Я поднял голову, на этот раз подсолнечник показался подсолнечником, но над ним, в водянистой голубизне неба разворачивались — сколько их? — по-верблюжьи горбатые пикирующие бомбардировщики — «юнкерсы-87».

— Воздух!

Кто это крикнул? Тютюнник? Нет, это Загоруйко крикнул своим тоненьким мальчишечьим голоском.

Симонов схватил ружье, но не знал, что с ним делать.

— Пригнись!

Симонов пригнулся, подставил под перехваченное мною ружье свою широкую, изъезженную вещмешком, солончаково белеющую от пролитого пота спину.

«Юнкерсы» стали снижаться, входить в пике. Одного из них, ведущего, я поймал на мушку и, взяв упреждение, выстрелил. Симонов зажал уши, но ненадолго, он опять опустил руки, уперся ими о стенки окопа. Стоял непоколебимо.

— Подбили! Одного подбили!

Знать, и вправду подбили. Я видел, как стремительно падал, ястребино раскогтясь, с плоскими, ровно отрубленными крыльями самолет. Падал он прямо на нас, выпустив из своих когтей пять бутылочно блеснувших на солнце непонятных штуковин, напоминающих широко растопыренные пальцы. Мелькнула давно затаенная, соблазнительно обольщающая мысль: наконец-то капитан Банюк скажет обо мне и о моем взводе доброе слово, а старший политрук Салахутдинов будет говорить о том, что вверенное нам оружие не только способно вести борьбу с танками, но и способно уничтожить любой вражеский самолет… Недолго подпрыгивало, недолго тешилось нежданной радостью мое сердчишко. «Подбитый» «юнкерс», как пловец с вышки плавательного бассейна, нырнул, утробно взвыл, и невредимо вынырнул, пройдясь по нашим спинам крестообразно раскинутой тенью. А то, что казалось растопыренными пальцами, пошло молотить, как цепами, утыканное подсолнечниками поле. Я снова глянул на небо, неба не увидел, увидел летящие прямо на меня черные кресты. Опять припал к прикладу ружья, но выстрелить не выстрелял, меня придавило истошно воющим, падающим на землю небом. Чувствую, что живой, но не могу подняться. Напрягаюсь, стряхиваю упавшее на мои плечи небо и, не зная, что делать после только что оттопавшей бомбежки с вверенным мне взводом, не своим голосом, давясь застревающими в горле словами, кричу:

— Взвод, к бою!

Поднял накрытую каской голову Тютюнник, задвигался Наурбиев, резко выпрыгнул из окопа Загоруйко, раздвинул ножки ружья и надежно укрепил их на заваленной листвою подсолнечника площадке. Мой напарник Симонов тоже потянулся к ружью, легко взял его под лодочку магазинной коробки и нацелил на дымно горящий Воронеж.

Командир взвода противотанковых ружей, я окунулся в пучину воочию увиденной войны, но что я знал о войне? Ничего я не знал о войне. Я видел бушующие волны, но не видел моря, не мог ощутить его глубинного течения. Я подал команду «к бою!», а боя-то не было, вернее, он был, но не в подсолнечниках, был там, где окопался взвод младшего лейтенанта Ваняхина, на северо-западной окраине села Подклетного, невдалеке от памятной пущицы, условно поименованной рощей «Сердце».

С наступлением темноты моему резервному взводу было приказано выдвинуться на позиции, которые занимал младший лейтенант Ваняхин.

— Конкретную задачу получишь от командира роты, — так сказал капитан Банюк, когда я заявился на командный пункт батальона.

Я готов был выполнить любое приказание, но ушедшие за завтраком Адаркин и старший сержант Миронов все еще не вернулись, думалось: убило или ранило, и как я обрадовался, когда увидел несущего все шесть котелков Адаркина.

— А где старший сержант?

— Я не знаю…

— Как не знаю?

Только спустя много дней и ночей я узнал, что случилось со старшим сержантом Мироновым. Командир бригады полковник Цукарев предоставил мне возможность взглянуть на бывшего домоуправа…

Мы быстро опорожнили котелки, за один присест позавтракали и поужинали.

Сгустилась темнота, под ее прикрытием мы — гуськом — подались навстречь наживушку сшивающим рвущийся воздух трассирующим пулям. Остановились возле побитой, как ржаное поле грозовым градом, небольшой рощицы.

Неподалеку, чмокая о чугун вывернутого фугасом грунта, трескуче вспыхивающими разрывными пулями хлестал пулемет. Пули показались мне страшнее снарядов, наверное, потому, что они, посвистывая, роились чуть не под ногами. Из обложенного диким камнем бункера вышел командир роты. Он был спокоен, взмахом руки приказал мне прилечь, потом сам прилег рядом со мной и как-то тепло, по-дружески стал вводить в обстановку.

— Роту атаковало четыре немецких танка, два танка двигались на позиции, которые занимал младший лейтенант Ваняхин, один танк был подбит лично младшим лейтенантом, другой — стоящими неподалеку артиллеристами, остальные танки отступили после того, как они проутюжили окопы, занимаемые бойцами младшего лейтенанта. По всей вероятности, противник возобновит атаку. Наша задача: не допустить его к роще «Сердце».

Лейтенант Шульгин говорил так, что я готов был незамедлительно приподняться и щелкнуть каблуками, но поблизости все время щелкали пули, и я надолго прилип к земле, не в силах оторваться от нее, преодолеть ее притяжение. Оторвался тогда, когда услышал уже другим, повеселевшим тоном сказанные слова:

— Выполняйте приказание, занимайте огневые позиции!

Мы их заняли, эти искромсанные железом, исщербленные, как под печи, жарко пышущие позиции.

Да, мы и вправду были, как в печи, на ее горячем поду, а печь, она топилась, впереди дымился Воронеж, печь постреливала жаркими угольками.

Взлетела ракета. Гусино шипя, она упала чуть не на мою голову и как бы догола раздела меня, я напугался и, как в воду, опустился в омутово темнеющую воронку. Резко и отчетливо заклокотал пулемет, рассыпал, как по столу, дробь железно стучащих пальцев. Мне померещилось, что эти пальцы стучат по моей надвинутой на лоб каске. В детстве ежедневно слушая бабушкины сказки об аде и рае, я молил бога, чтоб он скорее прибрал меня к рукам… Бабушка говорила, что отрокам и отроковицам господь самолично уготовил надлежащее местечко в раю, возле стоп своих, дабы непорочная душа узрела снизошедшее на нее божье благоволение. Стал я взрослеть, стал чаще спрашивать бабушку: до каких лет сходит божье благоволение на детские души?

— До десяти годков, голубь мой, до десяти годков…

Минуло мне десять годков. К этому времени я уже научился ругаться, но в бога не ругался, боялся, что попаду в ад, в геенну огненную. Ругнулся только тогда, когда бог не помог мне взобраться на осклизлую после дождя гору с наворованными яблоками. Сказка о светлом рае умерла. Я меньше стал поглядывать на небо, стал больше присматриваться к земле. Я знал, что она большая, эта земля, на ней много сел и городов, много удивительных, никогда не виданных мной морей, рек, мне хотелось увидеть эти реки. Чудно как-то, но когда началась война, я тайно обрадовался, я думал, что наконец-то мне представится возможность увидеть и родную Белоруссию, и золотую Украину. «Украина золотая, Белоруссия родная» — так пелось в предвоенной песне. Я сгорал от зависти к тем, кто, смертью смерть поправ, обретал как бы вторую жизнь, котор