Избиваемый захлебнулся криком, волосы прилипли к мгновенно взмокшему лбу, шея надулась, глаза безумно выкатились из орбит. После десяти плетей спина покрылась рубцами, после пятнадцати побагровела, после двадцати посинела. После тридцати начала лопаться и отлетать кожа.
– Господи! – иногда прорывалось сквозь визг и плач. – Забери мою душу, Господи!
На сороковом ударе брат Федул стал вытягивать шею. Рвота затрясла его тело.
– Погодь, – велел подьячий. – Чтоб не захлебнулся.
Палач сделал перерыв. Избиваемый мычал и хрипел, его привязанные ноги подергивались. Рвота закончилась, но вязкая слюна тянулась непрерывной блестящей ниточкой.
– Пошел, – подьячий махнул рукой.
– Сорок один! Сорок два! Сорок три!
Афанасий закрыл глаза. Он не мог смотреть на вздрагивающее после каждого удара тело несчастного чернеца. Тот был уже не в силах ни кричать, ни даже стонать. Из его рта вырывалось лишь полубезумное мычание. Если бы не кандалы, Афанасий заткнул бы уши, чтобы не слышать ни этого мычания, ни равнодушного голоса подьячего.
– Пятьдесят шесть! Пятьдесят семь! Пятьдесят восемь!
С начала пытки прошла целая вечность, а счет едва перевалил через половину. Бедный брат Федул!
Но вот и девяносто. Афанасий разжмурил крепко сомкнутые веки и увидел, как палач, распутав руки и ноги чернеца, помог ему подняться. Спина и ягодицы представляли собой сплошной кровоподтек. Струйки крови текли по ногам. Палач поднял брату Федулу портки и опустил рясу. Подьячий протянул кружку с водой.
– На, пей.
Зубы чернеца застучали по краю кружки. Он сделал глоток, укусил край кружки и отшатнулся. Его лицо стало желтым, как у архиепископа, глаза блуждали, рот перекосила судорога.
– Уберите его, – велел Геннадий.
Один из воинов прислонил топор к стене, взял чернеца под мышку, точно полено, вынес из застенка и передал надсмотрщику и стражнику. Те подхватили его под руки и уволокли в камеру.
– Это лишь начало, – грозно произнес архиепископ. – Если сей отступник не признается, получит еще. Каждый из вас, кто запираться станет, получит столько и еще два раза по столько. Все, развести по камерам, и думайте, сволочи, думайте о том, что вас ожидает!
Брат Федул стонал не переставая. Надзиратели пристегнули ошейник, бросили несчастного прямо на спину и ушли. Он с трудом перевернулся на живот. Скоро ему захотелось пить, но воды не было. Он с тоской вспоминал о кружке в застенке, полной холодной воды. В тот момент у него не было сил сделать больше одного глотка. А сейчас… ох, сейчас к ужасной боли добавились муки жажды.
– Пить, пить, – шептал брат Федул, – умоляю, пить.
Но, кроме Афанасия, эту мольбу никто не слышал. И хоть в его кружке оставалось немного воды, но как передать ее чернецу?
Вскоре брат Федул затих, впал в забытье. Афанасий лежал с открытыми глазами. Сон не приходил, ведь последние дни он только то и делал, что спал, рассчитывая в грезах найти успокоение.
Сцена в застенке цепко держала его. Неторопливый палач, равнодушный подьячий, яростный архиепископ, дрожащие губы попа Наума – он видел их ясно и четко. Но вот видение размылось, и ему на смену пришли другие картины. Смутный образ матери: мягкие губы, теплые слезы, жалобный голос – его разлучили с ней в четыре года. Рассказы отца, счастливые годы, проведенные в монастырских стенах, азартные мгновения охоты, застывающее дыхание поверженного врага, науки преподобного Ефросина – вся жизнь Афанасия, короткая, подошедшая к концу жизнь, понеслась перед глазами.
Коваль, дед Афанасия, был дружинником у Юрия Дмитриевича, князя Звенигородского. Смолоду слыл он первым богатырем в Галиче, где жил князь Юрий. Случалось идти на чудь белоглазую, крыжака литвина или татарву басурманскую – Коваль выступал в первом ряду. Все его оружие состояло из железной палицы весом пуда в три. Ни кольчуги, ни шлема, ни щита он не признавал, только посмеивался: «Бог меня хранит, и ангелы целуют».
Перед тем как ломануться в толпу чуди, отворял Коваль ворот у рубашки, распоясывался, чтоб жарко не становилось, осенял себя крестным знамением и давай охаживать вражину палицей. Чудь лишь визжала да валилась, точно трава под косой.
Службу в дружине начал Коваль еще при князе Дмитрии, прозванном Донским за победу над Мамаем в устье Непрядвы, а после смерти его целовал крест на верность сыну – Юрию, князю Звенигородскому. Умел Коваль только одно – убивать. Сражаться и убивать. И умение свое передал сыну.
Врагов хватало, меч поворачивали то против чуди, то против православного Пскова, крепко бились с ливонскими рыцарями, ходили на Колывань или Куконос, схлестывались с ордынцами.
Для воина Коваль прожил сравнительно длинную жизнь. Юношей стоял рядом с князем Дмитрием на Куликовом поле, а спустя сорок лет пил мед на крещении Дмитрия Юрьевича, названного в честь великого деда. Весь белый, величественный, с лицом, покрытым шрамами, восседал Коваль на пиру за столом князя Юрия. Осушал чашу за чашей да учил уму-разуму молодых дружинников. В жаркой середине застолья подвел Коваль к князю своего шестнадцатилетнего сына, великана, статью похожего на отца.
– Как я верно служил твоему отцу и тебе, князь, так мой сын Гнедко послужит твоему сыну.
Князь Юрий улыбнулся и повел головой. Багровая кожа отвисшего второго подбородка заходила, точно ряска на болоте.
– Странное, однако, у него имя.
– Он силен, как конь, и верен, как конь.
– Тогда выпей и поклянись на верность, – сказал князь, обращаясь к Гнедко. – Не мне, сыну моему поклянись.
– Поклянись, сынок! – сказал Коваль с улыбкою. – Поклянись, я послушаю.
– Пусть сам Бог станет порукою, – воскликнул Гнедко, – и святая икона Галицкая свидетельницей, что буду я верен молодому князю и стану его оберегать и защищать, чествовать и хранить всеми силами своими и, если понадобится, живот за него положу.
– Хорошо сказал! – вскричал князь Юрий. – А теперь выпей, до дна выпей. Посмотрим, силен ли ты в деле, а не только на словах.
Гнедку поднесли серебряную братину, огромную чашу с двумя ручками. Удержать ее за основание было бы невозможным. Гнедко со страхом посмотрел на чашу. Ему показалось, будто в нее входит с полведра меду.
– Что закручинился, сынок? – усмехнулся Коваль. – Вот из таких-то и пьют на верность. Чтобы на всю жизнь помнилось!
Гнедко перекрестился, взялся обеими руками за чашу, поднес к губам и начал пить. Старый настоянный мед вливался прямо в кровь, Гнедко пил, пил и пил, а когда закончил и оторвал братину от уст, зал поплыл у него перед глазами. Юноша зашатался и с трудом устоял на ногах.
– Уполох! – вдруг закричал князь Юрий. – К бою! Дружина, хватай мечи.
Гнедко, еле удерживая равновесие, выхватил оружие, прикрыл спиной люльку со спящим младенцем и грозно уставился на толпу. Блестящий конец его меча непрерывно перемещался перед лицами отхлынувших придворных.
– Стой, стой! – со смехом воскликнул князь Юрий. – Проверял я тебя, Гнедко, и вижу, не ошибся. Спрячь меч.
Меч вошел в ножны лишь с третьей попытки. Князь снял с руки своей золотой перстень с багрово мерцающим яхонтом и отдал шатающемуся Гнедку.
– Теперь ты с моим сыном навечно связан, как я с твоим отцом.
Клятву свою Гнедко сдержал до конца. Начиная с того пира и до самой смерти князя Дмитрия в Новгороде он всегда был рядом. Молчаливый, неусыпный, беспощадный защитник. Малейшую опасность Гнедко пресекал самым безжалостным образом. Не два и не три шутника расстались кто с зубами, а кто с глазом, неосторожно удумав потешиться над юным князем. Впрочем, лет с шестнадцати Дмитрий в защите перестал нуждаться и сам мог кому угодно шею намять, за что и получил прозвище Шеемяка – Шемяка.
– Но главную беду я не смог отвести, – повторял Афанасию отец. – Даже отомстить не сумел. Высоко обидчик, рукой не достанешь. Ты, Афанасий, постоишь за честь попранную. Ты вернешь справедливость. Я князю Дмитрию перед смертью крест на том целовал. Обещал – коли родится у меня сын, он отмстит.
Вместе с князем Дмитрием Гнедко бил на Клязьме войско великого князя Василия Темного, дважды всходил на великокняжеский престол в Москве, убегал в Галич, возвращался в Москву и снова убегал.
На его глазах князь ел отравленную курицу и двенадцать дней кончался. О, если бы Гнедко мог предположить, что подает на стол повар, подкупленный посланцами Темного, он бы проглотил живьем эту курицу, но не дал бы князю прикоснуться к отраве!
Шемяка умирал тяжело. Его могучее тело долго сопротивлялось действию яда. Двенадцать дней Гнедко не отходил от ложа умирающего. И много раз описывал агонию сыну и его товарищам. Во всех подробностях, ничего не упуская. И как рвало князя желчью и черной рвотой, и как немели и дергались могучие руки, как искажали судороги высокое чело, как прядями выпадали волосы, темнела кожа. Сцену смерти Шемяки Афанасий представлял яснее, чем лицо собственной матери.
Он родился в 1458 году, спустя пять лет после кончины князя, и, едва научившись говорить, был отвезен отцом в отдаленный Спасо-Каменный монастырь на Каменном острове посреди Кубенского озера. Афанасия и еще четырех ребят растили убийцами. Они должны были привести приговор в исполнение. А приговор, вынесенный Шемякой на смертном ложе, гласил: отомстить Василию Темному и его семье. Всех извести под корень, никого не оставить. А на престол великокняжеский в Москве возвести законного наследника, Ивана Дмитриевича, сына Шемяки, правнука великого Дмитрия Донского.
Эти слова Афанасий и четверо его товарищей повторяли перед сном, как «Отче наш». Учил их Онисифор, ближний дружинник покойного князя. Кроме его и Гнедка о существовании мстителей никто не знал.
Монастырь был выбран не случайно. В 1453 году в обители скончался святой подвижник Иоасаф Каменский, святые мощи преподобного прославились нетлением и чудесами.
В мире угодника звали князем Андреем, и был он братом Софьи, жены Шемяки, матери Ивана Дмитриевича. Игумен Кассиан, ближайший друг святого, питал великий пиетет к семье угодника и охотно предоставил кров и убежище детям соратников отравленного князя. Игумен ни во что не вмешивался, ему наследовал игумен Александр, и тот по примеру своего наставника тоже не обращал на василисков внимания. А те ждали своего часа.