Приглашались члены партии, но двери были открыты и перед беспартийными депутатами, а Андрею Сахарову и Алесю Адамовичу даже предоставили слово. Надо вернуться в те дни, чтобы ощутить всю новизну такого акта.
Дома, в Питере…
Предвыборная кампания.
Москва, 1989 г. I Съезд народных депутатов СССР.
Юрий Черниченко.
Юрий Афанасьев.
Гавриил Попов.
Юрий Карякин.
Дмитрий Лихачев.
С Галиной Старовойтовой.
Александр Яковлев.
Эдуард Шеварднадзе.
Ельцин, Ельцин, Ельцин…
Дружными рядами…
Тбилиси, ночь с 8 на 9 апреля 1989 г.
Перед штурмом…
Джумбер Патиашвили (в центре).
Генерал Игорь Родионов среди журналистов.
Тбилисская комиссия.
Горбачев защищает Сахарова.
Червонопиский против Сахарова.
14 декабря 1989 г. Заседание Межрегиональной депутатской группы. Последнее фото А.Д. Сахарова за несколько часов до смерти…
Прощание…
Перед моим выходом из КПСС…
Открытость, доброжелательность и, главное, конструктивность горбачевского ведения этой встречи тоже поразили всех депутатов. С ней контрастировала замкнутость, суровость и какая-то отчужденность почти всех прочих членов Политбюро. Казалось, что они чувствуют себя в этом зале явно чужими. И ни один из них в тот день не промолвил ни слова, словно они — просто безмолвная свита, пришедшая сюда не по своей воле и не очень интересующаяся происходящим.
Нас ознакомили с результатами Пленума ЦК (он состоялся накануне) и рекомендациями по назначению на высшие государственные должности: Председателем Совета Министров предлагалось избрать Николая Рыжкова, председателем Комитета конституционного надзора — Виктора Ломакина, Председателем Верховного суда СССР — Вячеслава Лебедева, председателем Комитета народного контроля — Сергея Манякина, дальше следовал целый ряд других назначений, столь же откровенно аппаратных и немотивированных. Я был удивлен и возмущен предложениями по кандидатурам Председателя Верховного суда и председателя Комитета конституционного надзора. На высший юридический пост страны — Председателя Верховного суда СССР — Центральный Комитет предлагал неизвестного в юридическом мире человека, лишь несколько месяцев проработавшего председателем Московского городского суда, а до этого имевшего только опыт работы народным судьей. Сосед-юрист разъяснил мое недоумение. У Лебедева есть весомое преимущество перед всеми прочими: он — близкий родственник одного из бывших членов Политбюро.
Недопустимость назначения такого человека на высший судебный пост страны была очевидна. Смысл — тоже. Уходящее прошлое, цепляясь за власть, желало „в судебном порядке“ подстраховаться на случай грядущих коллизий и неприятностей.
Я написал в президиум записку с просьбой предоставить слово. Может быть, потому, что мое имя никто не знал, или потому, что я подписался как ленинградский профессор-юрист, записку под сукно не положили. Я получил слово в числе первых.
Сбывался десятилетней давности сон, я впервые стоял на этой трибуне и почему-то не чувствовал ни робости, ни волнения. И сказал все, что хотел сказать: сначала о Николае Ивановиче Рыжкове, человеке мягком и интеллигентном, годном возглавить Совет Министров любой благополучной страны, но только не нашей, раздираемой кризисом и противоречиями. Я говорил о возглавляемом им правительстве, которое не только не противодействует кризису, но, что куда хуже, постоянно нарушает законы страны. И привел несколько наиболее ярких постановлений правительства Рыжкова, противоречащих действующим законам о государственном предприятии и кооперации. Сказал: правительство, нарушающее законы, не имеет права оставаться у власти. Ибо это плодит правовой нигилизм: если такое позволено правительству, что же требовать от остальных?
Назвал имена нескольких известных в стране и в мире юристов, которые могли бы занять пост Председателя Верховного суда. Сказал, что в Америке или во Франции такую должность получает только человек, пользующийся непререкаемым авторитетом и известностью как ученый, как человек высоких моральных качеств. И спросил: в зале несколько десятков юристов, если кто из них читал труды товарища Лебедева и вообще знает его как правоведа, может быть, он поднимет руку? Ни одной руки не поднялось.
Потом я говорил о том, что бывший секретарь крайкома с техническим образованием вряд ли может возглавить Комитет конституционного надзора. Поручать конституционный надзор неюристу? Да, можно, если мы хотим, чтобы законы блюлись „по-партейному“, то есть исходя из решений последнего заседания Политбюро, а не из Конституции и действующих законов. Сказал, что не знаю лично товарища Ломакина, но даже если б он был ангелом на посту секретаря крайкома партии, то и тогда бы я выступил против: человек, некомпетентный в юридических вопросах, в лучшем случае парализует работу конституционного надзора, а в худшем… И спросил: собираемся ли мы когда-нибудь отдавать предпочтение компетентности перед номенклатурностью?
В заключение я обратился к руководству партии и страны с просьбой и требованием научиться жить, уважая Закон.
Это несложное соображение я еще не раз буду развивать в своих выступлениях на Съезде, в Верховном Совете и в других аудиториях. Мое выступление члены Политбюро слушали в гробовом молчании. И хотя не было в его рядах ни Суслова, ни Брежнева, вещий сон образца лета 1979-го сбылся почти точно.
По сути, я вернул Горбачеву его же тезис о правовом государстве. Самое неожиданное, но меня сразу же поддержали другие народные депутаты — и юристы, и неюристы.
Все названные кандидатуры, кроме Рыжкова, были отвергнуты, и уже в ходе работы I Съезда 27 мая Политбюро созвало новый Пленум Центрального Комитета (случай беспрецедентный), и Съезду были предложены другие кандидатуры: Евгений Смоленцев на пост Председателя Верховного суда, Владимир Кудрявцев — председателя Комитета конституционного надзора и Геннадий Колбин — председателя Комитета народного контроля. Итак, я увидел, что моя работа в парламенте может дать реальный результат, что я не зря митинговал у станции метро „Василеостровская“ и смогу спокойно смотреть в глаза избирателям. Железобетон власти оказывался уязвимым для точно сформулированного аргумента. Открывалась перспектива результативной работы по изменению политической системы и политического климата в стране.
И самым важным, что прозвучало на этой встрече, были слова Горбачева о том, что руководство партии не собирается давать депутатам-коммунистам каких-либо указаний или оказывать давление на них с позиций партийной дисциплины.
И хотя это не сделало Съезд ни менее напряженным, ни менее непредсказуемым, всем стало ясно: в зале собралась уже не та послушная паства, а в президиуме — уже не те непререкаемые пастыри, как это было раньше.
После кремлевской встречи первым ко мне подошел Юрий Черниченко. Сказал, что рад появлению новых единомышленников. Здесь я познакомился с Алесем Адамовичем и Андреем Сахаровым. Уже на этой встрече Сахарова попытались „захлопать“ и согнать с трибуны, а я по наивности своей стал убеждать его не обращать внимания на непарламентские страсти аппаратчиков. Мол, все демократические силы за вас, Андрей Дмитриевич!
Сахаров на это не ответил. Он словно не заметил моих слов и заговорил о другом, о чем-то простом и обыденном. Я тогда еще не знал, что Сахаров вообще с поразительным спокойствием принимает любые оценочные суждения. А что в этот миг происходит в его душе, знал лишь он один. Ясный ум ученого, вышедшего за пределы хвалы и хулы, самосознание личности, предъявляющей к себе столь высокий счет, что слова извне уже почти теряют смысл и вес, — вот в чем, как мне кажется, секрет сахаровской неуязвимости. Наверное, такими были Сергий Радонежский и Серафим Саровский.
О чем же говорил с кремлевской трибуны впервые на нее вышедший Сахаров?
Об ответственности депутата перед народом, которую каждому еще предстоит осознать, о декрете о власти и о том, что необходимо изменить положение коммунистической партии в обществе, о терпимости к инакомыслию. Он никого не обличал, никого не задевал и не называл имен. Он говорил о демократии вообще, ее принципах и правах, и это попадало в самую болевую точку Системы, вызывало нескрываемую ярость части зала. Почему же мои обличения конкретных лиц, мой протест против уже состоявшихся решений Пленума ЦК были поддержаны теми же людьми, кто в штыки принял теоретические, а отчасти и абстрактные сахаровские размышления? Пройдет год, и на XXVIII съезде КПСС я сам отвечу себе на этот вопрос. Внутреннее недовольство политикой Центрального Комитета уже зрело в душах местных партийных функционеров. Они еще не решались перейти в открытое контрнаступление, но вполне одобрили неизвестного смельчака, попытавшегося предъявить счет московской верхушке. Они, наверное, даже мало вслушивались в суть, важнее было другое, мстительное упоение: „Что, получили? Вот плоды вашей перестройки!“
Сила выступления Сахарова была в общетеоретической глобальности, упразднявшей устои тоталитаризма, а значит, и власть каждого конкретного аппаратчика.
Сахаров, Гранин, Адамович да еще несколько известных мне по моей профессиональной деятельности юристов из разных концов страны в тот день показали номенклатуре, что вседозволенность и существование за счет общества отныне под вопросом. В святая святых кремлевской власти звучали слова, за которые вчера полагался лагерный срок или психбольница.
А на следующий день это противостояние еще более обострилось на встрече представителей делегаций. Я попал на нее от ленинградских депутатов. Встречу опять вел Горбачев, и проходила она в здании Верховного Совета СССР, в зале, где многим из нас еще неоднократно придется встречаться. Рядом с Горбачевым сидел Лукьянов, и все должно было говорить о том, что на этот раз мы общаемся не с партийными, а с высшими государственными руководителями. Хотя и ведущий, и многие сидящие в президиуме — те же, что и вчера.