Христиане и мавры — страница 5 из 9

не будем забывать, что ему еще и с солитером приходилось делиться. Таким образом, требовалось питание полноценное и обильное.

– А главное – вкусное, как умеют приготовить только французы! Он американец, мы не должны его разочаровать.

На этот счет Жереми был категоричен.

Начиная с жаркого а-ля Россини до морского языка в соусе Морней, включая и рагу из телятины под белым соусом и говядину по-бургундски, он воспитывался на настоящих шедеврах, длинный перечень которых дополняли кускус Ясмины и седло барашка по-монтальбански. Века гастрономической культуры против варварства фаст-фуда. Клара готовила, все тщательным образом взвешивая и отмеривая, а Жереми взял на себя украшение блюд. Он стал настоящим ювелиром оформления. Впрочем, Тереза считала это излишним, ибо всякое блюдо, как бы оно там ни было приготовлено, должно было прежде пройти через миксер, чтобы попасть наконец по резиновой трубке в желудок.

– Если он может есть только протертые блюда, это еще не значит, что мы должны пренебрегать их внешним видом, – объяснял Терезе Жереми. – Я, например, когда нечего редактировать, работаю над слогом. Вопрос принципа.

– Ты не забыл обволакивающее? – прерывала Лауна.

– Фосфалюгель на месте! – рапортовал Жереми, как перед дежурным офицером. – Можно давать напор.

Тогда Лауна принималась за дело, а вся семья внимательным оком следила за продвижением пищи по шлангу, после чего всеобщее внимание переносилось на выражение лица больного:

– Кажется, ему понравилось.

Придавленный на время жгутами повязки, глист сворачивался клубком и давал наконец поесть своему хозяину, лицо которого тут же оживлялось здоровым цветом.

– Да, по нему видно: оценил.

– Еще бы! Это тебе не что попало. Я специально на площадь ходил все выбирать.

Все, как могли, подбадривали друг друга, потому что, по правде сказать, если прием пищи проходил, в общем, неплохо, то все остальное заканчивалось гораздо хуже. Те немногие силы, коих набирался наш больной, исчезали бесследно через несколько минут после кормления, вместе с воплем – все время одним и тем же, – выталкиваемым в неистовой злобе:

– CRISTIANOS Y MOROS!

И он откидывался на подушки, опять без единой кровинки в лице, будто и не ел вовсе.

Когда это случилось впервые, Жереми спросил:

– Что это значит?

– Христиане и мавры! – перевела Тереза.

– Мавры?

– Арабы, – пояснила Тереза.

– Это по-английски?

– По-испански, – поправила Тереза.

– CRISTIANOS Y MOROS! – повторил несчастный.

– Интересно бы знать, – проворчал Жереми, бросив на Терезу недоверчивый взгляд, – по-каковски он все-таки говорит: по-английски или по-испански?

После этого вопля наш больной обычно впадал в такое глубокое забытье, что Лауна вообще теряла дар речи.

Тогда-то солитер и присаживался к столу. Он урчал. Это, конечно, всего лишь образ, звуковой образ, но ни один из нас не испытывал никаких сомнений на этот счет: что-то насыщалось в утробе нашего пациента, что-то гадкое жадно поглощало шедевры Клары – воплощенная прожорливость, невидимая и самодовольная, опустошала тело, высасывая его наполнение. И этот грабеж оживлял муки сознания: «No, Manfred, it's not me!»

Он бредил, выплескивая какое-то урчание в желудке вместо фраз: пузыри на поверхности мертвого сознания. Брожение отчаяния: «Твоя смерть, Манфред, это – Папа!»

Бульканье сменялось яростными протестами: «Твой сынок плохо воспитан, Филипп! Он подкладывает мне бомбы под сиденье!»

Тереза все записывала, развернув блокнот на своих острых коленях.

«Святой Патрик! Где ты спрятал Херонимо?»

Тереза пыталась найти связующую нить. Она улавливала смысл и переводила как можно более близко к содержанию.«Папа, я не хочу твоих конфет! Манфред умер! Чтоб ты подавился своими мальчиками».

И после каждого приема пищи – этот вечный лейтмотив в непередаваемом нагромождении звуков: «CRISTIANOS Y MOROS!»

Настоящий воинственный клич. Хадуш первым заподозрил в этом что-то неладное.

– Да что он к ним привязался, к этим неверным и к арабам? Чего он от нас хочет, этот тип?

«CRISTIANOS Y MOROS!»

– А если это человек «Моссада»?

Хадушу стало не по себе. Он уже видел, как нас обрабатывают секретные службы Израиля, как втягивают нас в одну из этих религиозных войн, в которых взрываются мусорные бачки. Он даже отправился к раввину Разону с улицы Вьей-дю-Тампль. Раввин, будучи поборником мира, провел целую ночь у постели больного. Заключение его было категоричным. Конечно, оно было высказано в присущем ему мечтательно-ироническом тоне, но все же категорично:

– Он – еврей, да, у него обостренное чувство семьи. Но, будьте уверены, мысли о дочери занимают его больше, чем все христиане и мавры.

– Его дочь?

– Господи боже мой! Она путается с гоями. Правда, с евреями тоже. Девица-огонь.

– Шлюха, что ли?

– Нет, мой мальчик, она каждый раз выходит замуж.

– Так, а что еще?

– Это могущественный человек.

– Этого мало.

– Большая память. Но замутненная.

– И?

– Отважный.

– Это все?

– Слишком правильный.

Помолчав, он добавил:

– По-своему, конечно. Это человек Закона. Но у него – солитер. Я буду приходить время от времени, справляться о нем.

– Вы всегда желанный гость в этом доме.

Как-то утром дремлющий зычным голосом выкрикнул новое слово:

– CAPPUCCINO!

Жереми, который в это время дежурил у постели больного, не знал этого слова и решил разбудить Терезу.

– DAMMI UN CAPPUCCINO, STRONZINO, О TI AMMAZZO!

– Капуччино, или он тебя прикончит, – перевела Тереза, не без некоторого удовлетворения. И заметила: – А теперь он говорит по-итальянски. – Потом еще добавила: – Английский, испанский, итальянский… Должно быть, это нью-йоркский еврей. Иди будить Клару, пусть она сделает капуччино. Это такой кофе со сливками или что-то в этом роде…

Капуччино произвел на солитера эффект гарпуна, вонзившегося в бок мурены. Резко очнувшись, тварь подскочила в животе у больного. Анаконда панически искала выхода. Ньюйоркец корчился в постели. От боли и от смеха. Он так пошутил над своим солитером, угостив его капуччино. Он заорал и разбудил Лауну.

– Кофе при глистах? Да вы с ума сошли! Жереми, йогурт, скорее! Йогурт и фосфалюгель!


***

В общем, спокойные каникулы. Каждый на своем посту, а я – у постели мамы. Мамы, тяжело переживающей свое преждевременное одиночество. Мы вшестером и рядом с ней – это не считается. Если я и говорил ей о больном, то лишь для того, чтобы немного отвлечь ее, и если она в конце концов им заинтересовалась, то это по рассеянности.

– Кстати, как там ваш нью-йоркский еврей?

– Оживает потихоньку.

Да, он поправлялся и оживал, раны его затягивались, все параметры держались в норме, но он все еще пребывал где-то в глубине своего сознания. То, что он назвал Жереми дурачком (stronzino), уже, было, обнадежило всех нас. Но нет, этот луч ясности мысли был обращен на одного из stronzini его прежней жизни, на какого-то другого дурачка, затерянного в его беспамятстве.

– Все это меня очень беспокоит, – заключила Лауна.

Она бубнила себе под нос диагнозы:

– Дезориентация во времени и пространстве, бред, спутанность мыслей, помутнение рассудка…

Потом, задумчиво взглянув на распластанное тело, добавила:

– Если к концу недели физиологические функции организма восстановятся, а в этом отношении все останется без изменений, боюсь, придется иметь дело с церебральными нарушениями типа кровоизлияния в мозг.

И под конец она вынесла свое заключение:

– Надо обратиться к специалисту.

Специалиста отыскали в один момент. Рулетка указала на невропатолога Лауны, завладевшего ее сердцем.

– Невероятно! Что, другого не нашлось? – спросил Хадуш.

– Он – лучший, – ответила Лауна. – Будь с ним повежливей, Хадуш. Теперь у нас чисто деловые отношения.

4СЛОВО СПЕЦИАЛИСТА

«Лучший» осматривал нью-йоркского еврея под пристальным взглядом раввина Разона и всей нашей ассамблеи. Он попытался установить, насколько глубока его кома. Ни дать ни взять – настоящий исследователь глубин подсознания.

– Сначала посмотрим, как он реагирует на боль.

Он стал бить его по щекам, дергать за уши и чуть не оторвал ему соски, отчего уши у несчастного пациента стали заячьими, от созерцания процесса истязания грудей у нас самих отвисла челюсть, а вместо легкого похлопывания по щекам мы наблюдали хлесткие пощечины. Даже Хадуш, казалось, был под впечатлением. А Симон-Араб позволил себе сдержанный комментарий:

– А я и не знал, что я – лекарь.

Ньюйоркец – ноль внимания, он и не собирался приходить в себя. Он лишь выдал одну из своих бредовых фраз, причем в тоне обычного разговора, ни больше ни меньше:

– You may say what you like, Dermott, but if you don't drop Annie Powell I'll make you eat Bloom's kidneys and I'll give yours to his cat.

– И что это значит?.. – обратился Жереми к Терезе.

– «Можешь говорить, что хочешь, Дермотт, но если ты не оставишь в покое Энни Пауэл, я заставлю тебя проглотить почки Блума, а твои скормлю его коту».

Специалист Лауны постановил, что у ньюйоркца состояние «бодрствования в коме».

– У вас есть молоток?

Мы беспокойно переглянулись, но Лауна утвердительно кивнула в ответ, и двух минут не прошло, как этот эхолот уже отделывал нашего больного по полной программе: пятки, колени, ключицы, локти, запястья – везде приложился; ньюйоркец превратился в марионетку, его конечности торчали теперь во все стороны, неожиданно обретя свою природную твердость. С каждым ударом он выкрикивал какое-нибудь имя, сопровождая его прочувствованным определением:

– Руперт, сукин сын! Стэнли, дерьмо собачье! Зорро, последний прохвост! Мак-Нил, грязная свинья!

Словом, неисчерпаемый источник.

– С рефлексами никаких проблем, – заявил спелеолог человеческого мозга, – все о'кей. Может быть, только небольшая склонность к паранойе, но это уже не мое направление.