Христиане и мавры — страница 6 из 9

Он потребовал электрическую лампу. В потоке света еврейско-нью-йоркские зрачки сузились, превратившись в яростно горящие булавочные головки:

– Do the same fucking thing, Cowboy, you'll end up playing with your whistle at the corner of West 47th Street!

– «Только попробуй сделать так еще раз, Ковбой, быстро вернешься дуть в свой свисток на углу Сорок седьмой западной улицы!» – перевела Тереза.

– Черт, – охнул Хадуш.

– Что такое? – спросил Длинный Мо.

– Это же легавый, – ответил Хадуш.

– И не из последних, – уточнил Симон.

– Как вы это узнали? – удивился Мо.

– А легавые всегда так говорят, когда вставляют своим шестеркам: угрожают отправить их обратно на панель, палочкой вертеть.

– Думаешь, шериф? – поинтересовался Жереми.

– Весьма может быть, – согласился Хадуш.

– Тогда так и будем его звать, – решил Жереми.

– Шериф? – переспросила Тереза.

– Шериф, – подтвердил Жереми. – Шериф с большой буквы.

После чего специалист по нервам практически улегся на Шерифа и стал вывинчивать ему голову во всех направлениях.

– Затылок мягкий, – заявил он, поднявшись. – Порядок.

Чертов педант вновь занимал свои позиции в сверкающих глазах Лауны, я это прекрасно разглядел. Ну, все, опять понеслось. Почему, дьявол, эта девчонка вечно западает на врачей? И это беспокоило меня еще более оттого, что Хадуш тоже просек ситуацию. Недобро прищурившись, он подтолкнул локтем Длинного Мо, который слегка кивнул, а потом сделал знак Симону.

– Так, – продолжал специалист по Лауне, – посмотрим теперь, что у нас с рефлексом Бабинского.

При этих словах он обернулся к нам, указывая на ступни Шерифа:

– Я попробую его пощекотать, – объяснил он. – Если он вытянет большой палец, вместо того чтобы его поджать, значит, в центральной нервной системе большие неполадки.

Хадуш, Мо и Симон уставились на него в упор. Жереми тихо спросил меня:

– Тебе не кажется, что он очень похож на доску для серфинга?

– Кто? – прошептал я.

– Лаунин хахаль, – настаивал Жереми, – очень напоминает доску с парусом, разве нет?

У Жереми всегда был этот дар: сравнения. Мы все в семье обязаны ему своими именами и прозвищами. Потом уже невозможно представить себе человека иначе, чем так, как представил его Жереми, заклеймив его каким-нибудь именем. Взять, к примеру, наших младших – Малыша, Верден, Это-Ангела, Господина Малоссена, которых он окрестил, едва взглянув на них… Это-Ангел – на самом деле ангел, Верден обладает всем, что прославило битву того же названия, а Малыш, как мы в этом скоро убедимся, родился совсем маленьким. И таким остался.

Да, не могло быть никаких сомнений в том, что этот тип, который был и скоро опять будет любовником Лауны и который сейчас пока зондировал кому Шерифа, как две капли воды был похож на серфинг: чистая, ускользающая обтекаемость, длинные мышцы, как из стекловолокна, ловкие и гибкие движения серфингиста, парус шевелюры, развевающейся на ветру, четкий профиль, подставленный пассатам, беспечное пляжное самолюбование и тридцать слов в загашнике, не считая профессионального жаргона.

– Ну, ведь правда, серфинг, да? – не унимался Жереми.

– Да, похоже, – сдался я.

Итак, Серфинг принялся щекотать ступни Шерифа, чтобы проверить у него рефлекс Бабинского. Взгляды всех собравшихся вперились в большой палец коматозника. Однако палец не пошевелился, ни туда, ни сюда. Никакого движения. Только хитрая усмешка и одна фраза, выслушав которую, Тереза беспомощно молчала:

– Моише, гиб мир а слои зойерэ агрекес ун а хейфт килограмм каве, дус иц фар маин ворм.

Пауза.

– И что это значит? – спросил наконец Жереми.

– Я не знаю этого языка, – призналась Тереза. – Похоже на немецкий, только это не немецкий.

– Это на идише, – мечтательно прозвучал голос раввина Разона.

– И что это значит? – переспросил Жереми.

– Это значит: «Мойша, дай мне банку соленых огурцов и полкило кофе, чтобы заморить моего червячка».

– Даже не думайте! – воскликнула Лауна так, как если бы этот бакалейщик Мойша был здесь, среди нас.

– Этот человек сражается со своей душой, – пояснил раввин Разон, – больное, измученное сердце! Он сам себя наказывает, и он будет держаться до последнего.

Серфинг все продолжал свои изыскания и изрек в конце концов заключение:

– Менингеальный синдром отсутствует, пирамидальный синдром отсутствует, рефлексы и мышечный тонус в норме, ни одного аргумента в пользу ушиба мозга, ни кровоизлияния…

Потом, обернувшись к Лауне, он добавил:

– Он в прекрасном состоянии, девочка, отличная работа!

На какое-то мгновение я подумал, что «девочка» сейчас расплавится под обжигающей смолой этого взгляда, но голос Хадуша восстановил температурное равновесие, дохнув пронизывающим холодом:

– Тогда почему же он не просыпается? Знать, дела не так уж хороши?

– Может, истерия, не знаю.

– Ну, и как же ты собираешься это узнать?

– Буду приходить ежедневно в одно и то же время.

– Зачем?

– Наблюдать его. Как говорил мой учитель Машен: «Неврология – это наука наблюдения. Вот и наблюдайте».

Дуэль, вне всякого сомнения, продолжалась бы, не появись в этот момент Клара с подносом в руках.

– Бараньи отбивные по-провансальски и запеканка дофинуаз, – торжественно объявила она.

Всем присутствующим пришлось смирно наблюдать за легким завтраком, который завершился обычным:

– CRISTIANOS Y MOROS!

И тут Серфинг поставил решительную точку:

– Ах, так!

– Что «ах так»? – спросил Хадуш. Серфинг надменно ответил с высоты своей компетентности:

– Бросайте всю эту гастрономию, ему не нравится ваша изысканная кухня, это настоящий мужик, ему надо чего-нибудь посущественнее!

– И все это выражается одним «cristianos у moros»? – недоверчиво спросил Жереми.

– Это название блюда, – ответил Серфинг. – Латиноамериканского. Они там только это и едят. Белый рис и черная фасоль – «cristianos у moros».

И опять посмотрел на Лауну:

– Сеанс окончен. Ну что, девочка, ты идешь?


***

И девочка пошла. С этого момента вся наша гармония куда-то исчезла: Лауна теперь с большим безразличием относилась к тому, что она делает, Хадуш, Мо и Симон, напротив, с большим вниманием следили за тем, что делает с ней Серфинг, Тереза молча осуждала то, что творится с сестрой, Жереми яростно смешивал черную фасоль с белым рисом, ругая на чем свет стоит латиноамериканских стряпух, Клара, естественно, расстраивалась, видя, как приближается ненастье, и лишь мама, единственная постоянная в нашем доме, оставалась верна своей печали.

Шериф по-прежнему не приходил в себя, но паштет свой наворачивал будь здоров, учтиво разделяя трапезу с червем. Вопли прекратились. Они вдвоем с солитером ели теперь вместе, один внутри другого, как два добрых соседа по комнате.

Это, по крайней мере, воодушевляло.

– Берегитесь, – предупреждал раввин Разон, пытаясь сбить наш оптимизм, – этот солитер – растравленная душа этого человека. Сейчас у них пока перемирие, они отдыхают, но долго так не продлится. Бог свидетель, это долго не продлится! Смотрите за ним хорошенько. Душа ждет, свернувшись кольцами у него в утробе.

И в самом деле, по прошествии первых дней дружного урчания Шериф начал чахнуть, а червь рос и добрел. Шериф терял силы. Он таял на глазах. Лауна с Серфингом лишь констатировали это затухание, не в силах его остановить. Перемежая часы работы в клинике и дежурство дома, они встречались у постели больного. Они выводили солитера километрами, но все впустую. Раввин Разон был прав: эта веревочка вилась без конца. Зловредный клубок, нараставший по мере того, как его разматывали.

– Никогда еще не сталкивался ни с чем подобным, – ворчал Серфинг с той смесью уныния и возбуждения, которую вызывают у представителей его профессии загадочные патологии.

Голова Шерифа все тяжелее проваливалась в подушки: зрелище тем более удручающее, что теперь он молчал. Ни звука. Он как будто был раздавлен тяжестью собственного молчания. Тени радугой окружили его опущенные веки. Семь цветов слились в одном сером свинце.

– Он скоро умрет, – сказала наконец Лауна, – и я не знаю, как этому помешать.

– Он не умрет, – возражала Тереза.

– Да, он просто уйдет на пенсию после смерти, – подтрунивал Жереми.

Но вечерами Клара и Жереми тихонько плакали. Они уже начали, в тайне от всех, покупать цветы и разноцветные ленты, и золоченые шнуры. Я как-то застал их посреди бессонной ночи за плетением траурного венка. Жереми связывал цветы с длинными стеблями, а Клара вышивала золотом слова на белоснежной тафте. Они работали, точа скупую слезу, как святые образа.

– Он скоро умрет, Бен, а мы даже не знаем, как его зовут!

Жереми зашелся в отчаянных рыданиях. Мы с Кларой в четыре руки не могли удержать эту мощную лавину печали. Надписи на лентах тянулись прописью:


Прощай, Шериф, мы все тебя очень

любили… Слава неизвестному Шерифу… Ты ушел

с нашей любовью… Нашему любимому Шерифу…


– Мы заранее начали готовить венки, – объяснял Жереми, всхлипывая, – их ведь много понадобится, понимаешь!

Он не мог себе даже представить, чтобы Шериф скончался вдали от семьи, чтобы его «зарыли, как шакала».

– Он был храбрым человеком, он знал столько народа, как-то ненормально, что ему придется умереть в одиночестве!

Новый голос донесся с высоты.

– А он и правда умирает.

Тереза, свесившись с верхней полки двухъярусной кровати, растерянно смотрела вниз:

– Ничего не понимаю… линии руки, звезды, карты, блюдце, все говорит за то, что он не умрет… и все же он умирает.

Именно тогда Тереза впервые испытала сомнение. Она казалась сейчас такой одинокой в своей ночной рубашке. Наконец она сказала Кларе:

– Нужно будет написать еще несколько слов на американском английском.

– И на испанском, – прибавил Жереми.