Я увидал, что моя хитрость удалась. Как только стемнело немного, я с величайшей осторожностью пробрался чрез задние тропинки и засел в глубокую рытвину, которая входит со стороны в наш сад. На краю ее, у стенки нашей, выросла большая смоковница; я сидел под ней и думал:
— Другой дороги Хафузу к нам нет! Я его увижу, а он не увидит меня.
Не просидел я и пяти минут, как Хафуз пришел и стал у нашей стенки.
Постоял, осмотрелся и начал тихонько насвистывать песню.
Хризо тотчас же вышла, и, облокотясь оба на ограду, они стали разговаривать.
— Видела ходжу? — спросил Хафуз.
— Видела.
— Что он говорил тебе?
— Много говорил. Хорошие слова все сказал. Говорил: «видишь, мы добрее христиан: христиане нашего пророка не почитают, а мы Иисуса почитаем. И Он был великий пророк».
— Хорошо, — сказал Хафуз. — А еще что он сказал?
— Сказал, м!р на четырех столбах; один столб золотой — ваш ислам, второй серебряный столб — наша христианская вера, третий медный столб — вера еврейская, а свинцовый столб — франкская вера. У франков книг нет священных, так он сказал...
— И это хорошо сказал, — заметил Хафуз. — Другое дело, вы, христиане, другое дело франки.
После этого оба постояли молча.
— Не боишься? — спросил потом Хафуз.
— Боюсь, — сказала сестра.
— Не надо бояться. Отец мой согласился. Знаешь, как он жалеет меня, что ни захочу — все сделает. Посмотри, какой я тебе гаремлык отделаю! Что за шолковые диваны будут! В Константинополе куплю. Фередже и яш-мак будешь на дворе носить: а дома — что хочешь; хочешь атласные шальвары; хочешь франкское платье...
— Что ты прикажешь — то я буду носить, — отвечала сестра. — Я буду тебя всегда слушаться. Когда ты будешь сердитый и закричишь на меня, я скажу: «Не гневись, господин мой», и поцелую твою руку и ко лбу прижму ее, как турчанки делают... Вот так...
Потом она вздохнула, помолчала и спросила:
— Ты верхом когда же ездил, что твои руки кожей пахнут?..
Дальше я не мог вытерпеть и вышел из засады. Хафуз вынул нож.
— Стой, Хафуз, ножа не надо! — сказал я и взял его руку. — Ступай домой и образумься! Ступай скорей, пока не увидали люди.
Хафуз ушел; сестра упала на землю и закрылась руками. Я поднял ее и увел в дом. Она бросилась мне в ноги и просила не говорить ни слова отцу и матери, клялась, что оставит Хафуза, обещала, если я хочу, пойти в монастырь; предлагала запереть ее на ключ до приезда отца... Она до того рыдала и клялась и просила меня, что я обещал ей
молчать до тех пор, пока другой раз не замечу, запретил ей ходить в гарем Рустема-эффенди, и так как после этого нам вместе оставаться было тяжко, то я ушел к Розенцвейгу и рассказал ему все. Он сказал:
— Она права. Я бы на ее месте сделал то же. Хафуз — прелесть!
— Так, по вашему мнению, надо им дать свободу?
— О! нет. Вы не имеете права на это, — отвечал он. — Вы обязаны ревниво охранять ваше собственное положение в крае. Терпимость уронит вас. К тому же твердые верования ваших родных не фанатизм, а только сила: безверие — болезнь и слабость, а не сила...
— Правда, — сказал я, — но как тяжко мне!
— На то жизнь и зовется жизнью, чтобы кипела борьба, — отвечал Розенцвейг. — Вот я не борюсь — и не живу.
Пока мы придумывали, какие взять меры, прибежала наша служанка и сказала в ужасе, что Хризо похитили из дома, и никто не знает, где она; никто не видел ее ни на дороге, ни на улице.
Посуди сам, что я чувствовал! Отлагаю рассказ до завтра.
12-го января 1866 г. Константинополь.
Когда сразила меня эта весть, я ничего лучшего не нашел, как пойти прямо к Рустему-эффенди. Он скрыл, что уже знает о побеге сестры с его сыном и сказал с большим достоинством:
— Дитя мое! Я твоему отцу старый друг и не стану подучать дочь его огорчать родителей. Ты мой нрав знаешь. Что Хафуз твою сестру любит, и она его, я сам узнал недавно. В доме моем их нет, поверь мне. Я бы ее тотчас же к отцу воротил. Арабы, сын мой, люди тоже умные, и они говорят: «Дитя, которое любит и веселит своего отца,
прекраснее ветра пустыни, напоенного благоуханиями!» Посмотрим, не увез ли он ее в Серсепилью, а в городе ворота уже заперты.
Он велел сейчас же оседлать себе мула, и мы вместе поехали в Серсепилью. Войдя в свой дом, Рустем-эффен-ди грозно спросил сторожа; но сторож клялся, что Хафуз не приезжал и никто не был. С фонарем мы осмотрели все углы дома и пустой гаремлык. Не было никого. Я сказал:
— Останемся здесь ночевать и утром поедем в город и к паше.
— Оставайся, — сказал Рустем-эффенди, — а я уеду. К паше, сам ты знаешь, мне не следует идти жаловаться, что гречанка хочет ислам принять. И сына я тиранить не стану; вам другое дело; не он веру меняет, а девушка!
Велел постлать мне постель и уехал.
Спать я не мог и не больше как чрез час, среди ночи, воротился в Халеппу.
Мне все казалось, что она в самой Халеппе спрятана. Дома я достучаться не мог, потому что дом был пуст и девочка от страха ушла на ночь к соседке. Я перелез чрез ограду с большими усилиями и лошадь заставил перепрыгнуть через нее и до рассвета просидел на террасе. Едва только зажглась заря, я пошел будить соседей и расспрашивать. Никто не знал, никто не видал, но все были в волнении; некоторые из женщин плакали; мужчины брались повыломать двери всех гаремов в Халеппе и осмотреть. Но я успокоил их и советовал не подвергать себя бесполезно мщению турок. И сколько же было гаремов? всего пять: Рустема-эффенди, одного чиновника, одного старого ходжи и еще двух-трех беев. Я больше всех подозревал ходжу; но нельзя же было ломать его дверь, не зная правды! За что же пострадают мои товарищи без нужды? И все наши поиски в Халеппе были бы напрасны. Как я узнал уже после — Хризо с Хафузом были в ту ночь в Серсепилье, но у другого бея, в загородном доме; а на рассвете, пока сердце мое раздиралось от неизвестности
и горя, пока я бродил озябший по террасе в Халеппе, — они вместе пробрались в город, в гарем другого турка.
Я собрался в город; как вдруг мне пришли сказать, что дядя Яни узнал о побеге сестры и что он задумал, должно быть, что-то худое; спрятал пистолет в складки пояса и пошел пешком в Канею. Я послал к Розенцвейгу просить, чтобы кавасс погнался за дядей и позвал его в консульство, а сам тотчас кинулся за дядей вслед.
Догнал его на полдороге и остановил его.
— Куда?
— Сестру твою, псицу распутную, убить...
— У нее есть отец и братья... бейте ваших дочерей.
— Мои дочери не распутные... Пусти. Не ее, так его убью..
Прибежал кавасс; дядя спросил:
— Что нужно от меня русскому консулу? Я не русский, я райя; я консула не знаю.
— Просит вас, — отвечал кавасс. Дядя послушался, и Розенцвейг усовестил его. .
Я поехал в город. В городе турки смелее, а греки боязливее; турок там гораздо больше. Один из них прямо мне сказал:
— Твоя сестра у Лигунис-бея в доме.
Я пошел туда, но бея не было дома, и я отправился в конак паши. Паша, сказали, с утра уехал в Суду.
— А меджлис?
— Сегодня пятница, нет меджлиса!
В отчаянии я поскакал опять в Халеппу, чтобы посоветоваться с Розенцвейгом или с кем-нибудь из наших соседи.
Едва только я из города, — вижу, едет мне навстречу сам паша в золоченой карете, кругом бегут человек десять арнаутов. Как только поравнялся он со мной, сейчас махнул рукой, велел остановиться и поманил меня.
Я, чтобы польстить ему, спрыгнул с лошади и подбежал к дверце.
Паша рассыпался в любезностях, подал мне руку из окошка и сказал по-французски:
— Я уже знаю, mon cher m-r Yorgaki, о деле вашей сестры. Я даже видел ее. Вы можете быть уверены, что я не допущу никакой несправедливости. Я терпеть не могу этих обращений, от них нам только хлопоты, больше ничего. Но вы знаете — духовенство везде одно. Une fois que les femmes et les prêtres s'en mêlent, il n'y a pas de force qui y tienne.
Я просил его пощадить старые годы отца и матери и наших и не оставлять сестры в руках мусульманского духовенства.
Он обещал еще раз и прибавил, смеясь, на прощанье:
— Il faut avouer cependant que ce diable de Hafouz n'a pas mauvais goût! Elle est charmante votre soeur!..
Любезность эта, это радушие ободрили меня, и я веселый вернулся домой. Соседи, которым я говорил, немного, однако, надежды возлагали на пашу и твердили:
— Не верь, Йоргаки, ныньче турки хитрее нас стали! К вечеру приехали и наши из монастыря. Что тут
было — сам поймешь, я писать не стану. Мать вынесла горе тверже отца, она не отчаявалась в том, что еще можно будет освободить сестру. Отец же был в ужасном отчаянии: он плакал, бил себя в грудь. Хотел бежать прямо в русское, а оттуда в греческое консульство и просить помощи. Но священник наш остановил его и сказал:
— Разве не знаешь пашу? Проси его сам, быть может, сделает, а пойдешь к консулам, — лишь ожесточится; не ходи, райя, к чужой власти. Завтра подите с Йоргаки в меджлис. Христос и Матерь Божия, быть может, благословят вас на счастливое окончание!
На другой день мы рано с отцом пришли в конак. Сени уже были полны народа: просители, обвинители, свидетели, женщины, и наши, и турчанки, и еврейки, и арабы, носильщики масляных курдюков, оборванные, полунагие, все в масле, вооруженные арнауты — сидели, стояли и лежали в ожидании меджлиса и паши. Нас впустили в комнату секретаря. Долго мы ждали, наконец позвали и нас.
Паша сидел в кресле с чубуком. Это был уже не вчерашний любезный человек! Гордо ответил он нам на поклоны и не сразу предложил сесть... Но отца, который было бросился поцеловать его полу, он остановил благосклонным движением руки.
В комнате сидели, кроме паши, еще несколько беев, двое наших представителей, епископ, молла и муфти. Только у этих трех духовных сановников были чубуки, остальные курили папиросы.
Молчали: я принуждал себя сидеть и глядеть почтительно.
Наконец паша спросил моего отца: