— Когда вы убили жену?
— Между десятым и одиннадцатым мая этого года.
— Прошу прощения. Нельзя ли поточнее?
— Дело в том, что все происходило не так быстро, господин следователь. Именно на это я и намекал. Я постарался, чтобы она несколькими часами мучений заплатила за то, что я вынес в течение четырех лет. Я начал в девять часов вечера, а закончил это примерно в пять или шесть утра.
«Это». От указательной частицы пробирает дрожь. «Это». Я бросаю взгляд на мадам Жильбер. Уверен, она побледнела.
Я отдаю себе отчет, что до этого мгновения, хотя уже встречался с ним и выслушал его спонтанное признание, все же по-настоящему не верил в его преступление. Теперь — а он не добавил ничего нового — я полностью поверил в убийство. Если он тем же тоном признается, что прикончил полсотни женщин, а не трех, я ему поверю…
Я ошибся. Безумно ошибся! Никакое препятствие, никакое гигантское произведение не может остановить Эмильену. Вернувшись вечером домой, я увидел гигантскую, наполовину распакованную штуковину, царящую в малой гостиной на месте моего любимого кресла. Это был некий тотем из бетона с литыми барельефами в виде гримасничающих лиц и переплетенных лиан. Даже для человека со столь мало похотливым складом ума, как у меня, сексуальная символика бросается, если можно так сказать, в глаза. Это — гигантский фаллос, ни больше, ни меньше, чья округленная вздутая головка едва не касается высокого потолка (3,17 м) гостиной.
В моем мозгу возникает инстинктивная и оскорбительная параллель. Я не могу не спросить себя, пропорциональны ли размеры созданного художником предмета — у меня язык не поворачивается назвать это произведением — его собственным причиндалам. Сколько раз Эмильена принимала в себя уменьшенное, но все же внушительное подобие сего чудовищного тотема в то время, как я сидел за своим письменным столом? И не об этом ли будет думать она каждый раз, когда ее взгляд упадет на эту штуковину?
В душе растёт чувство бессильного возмущения, и меня бросает в дрожь. Еще немного, и я заплачу. Слава богу, Эмильены дома нет. Её мерзость опередила её. Я запираюсь в ванной и погружаюсь в горячую воду, чтобы найти облегчение. После купания чувствую себя лучше, намного спокойнее.
Иногда я задаюсь вопросом, не испытываю ли удовольствия от смирения, удовольствия, которое является, быть может, противовесом удовольствия, которое получает Эмильена, унижая меня, даже если её поступки (уверен в этом) не сознательное и обдуманное действие с её стороны, а просто проявление гадкой натуры.
Горячая ванна или печальные мысли настолько уменьшили размеры моего пениса, что мне приходится задуматься о тайных причинах поведения Эмильены. До сегодняшнего дня я никогда не задавал себе вопроса, нормален ли я физически. Я никогда не страдал комплексом неполноценности. Не могу похвастаться исключительными размерами, но они и не смехотворны. Военная служба, где происходит закалка мужчин, подтвердила это. Но, может быть, природа исключительно расщедрилась на художников, чтобы компенсировать их глубочайший эгоизм? В этой мысли есть что-то отвратительное. Я не могу поверить в то, что пенис следователя ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ меньше, чем у художника или скульптора. А вдруг это так? Равенство, как и справедливость, не относятся к природным явлениям. Это абстрактные, произвольные построения, созданные умами, которые отрицают природные законы, жестокие и далекие от равенства. Равенства в природе не существует, а потому люди действуют так, чтобы компенсировать свои недостатки. Большинство диктаторов были или есть импотенты.
Неужели Эмильене нужен пенис больших размеров, чтобы получить удовольствие? Эта мысль, навеянная присутствием чудовищного тотема и моей растерянностью, до безобразия вульгарна. Однако я видал вещи и похуже. Я — следователь. И мне известны всякие гнусности. Ну нет. Я тронулся. Не Эмильена. Не она. Она никогда не жаловалась на размеры моего пениса. Устройство её органов не требует излишне большого инструмента, чтобы она испытала удовольствие. Более того, во время ее редких «приступов безумия»… Или я убаюкиваю себя иллюзиями. Быть может, за долгие годы она ощутила необходимость быть распятой, растерзанной на ложе? Нет, я не могу поверить, что корень моего несчастья кроется в физиологии. Это было бы слишком просто.
Почему мне никогда не удается использовать в своей частной жизни таланты и опыт уголовного следователя? Когда я думаю о нас, то перестаю рассуждать и двигаюсь вслепую, блуждаю в потемках. Нельзя быть следователем и обвиняемым одновременно, но есть и кое-что еще. Я столь же бессилен, как и человек, пришедший со стороны. И, может быть, бессилие мое больше, поскольку я осознаю его.
Вернувшись домой, Эмильена взглядом предупреждает меня, чтобы я воздержался от критики её приобретения. Ужасно. Я уже представлял себе, какие упреки выскажу или, по крайней мере, несколькими тяжелыми взглядами, безжалостными намеками сумею выразить свое неодобрение, а сам оказываюсь смешным, подавленным, даже виноватым. Ограниченный мелкий буржуа, не понимающий искусства. В чем я ее могу обвинить? Как перейти в наступление? «Вижу, твоя гигантская висюлька заняла место моего любимого кресла». Невероятно.
А кроме того, я боюсь выдать себя при малейшем возражении — она догадается, что истинные мотивы заключены в другом, что я знаю все о её изменах. Разразится громкий скандал. Предпочитаю промолчать. Сделать вид, что ничего не заметил. Так легче.
Однако я, похоже, выбрал (невольно) наилучшую тактику. Мое молчание настораживает её. Быть может, она ждала комплиментов?
— Ты и пары слов не произнес после моего прихода, — бросает она, садясь за стол. — Из-за своего убийцы?
Я должен был бы возразить, что нет, что это из-за отвратительной штуковины, которую она приволокла в мою малую гостиную.
— Да, — отвечаю я, — мы выслушали подробный рассказ о его убийстве, во всяком случае, о том, за которое его арестовали.
Эмильена наклоняется вперед.
— Как он убил? Пулей в лоб? Прикончил дубинкой?
Её презрительный тон относится как бы к моему обвиняемому, но на самом деле она презирает не убийцу, а меня, поскольку я вынужден общаться с убийцами.
Меня охватывает какое-то странное возбуждение, и, хотя я знаю, что вскоре пожалею о своих словах, промолчать не в силах.
— Нет, не совсем так. Он тщательно связал ее в погребе, изнасиловал, надругался, помучил, а потом разрезал на мелкие кусочки и уложил их в банки для варенья. Это заняло у него девять часов, с девяти вечера до шести утра. Можно сказать, что ночь у него прошла не впустую.
Эмильена икнула. Оттолкнула тарелку и закашлялась в салфетку. Я безжалостно продолжаю:
— Своего рода художник. В конце концов, мы с тобой занимаемся одним и тем же. Мы общаемся с художниками.
И про себя добавляю, что со своими художниками не сплю и не наполняю дом произведениями их творческого воображения. Однако маленькая красивая грудка в банке из-под варенья равноценна гигантскому фаллосу в гостиной.
— Прости меня, — говорю я Эмильене, — я забыл кое-что важное.
Я встаю из-за стола и отправляюсь за оставленной в ванной записной книжкой, лежащей в кармане черного пиджака. Записываю: «Почему банки?» Если расшифровать, это означает — не забыть спросить у обвиняемого, по какой причине он выбрал банки для варенья, чтобы упаковать свою жену.
Когда я возвращаюсь в столовую, Эмильена с застывшим взглядом цедит свой кофе, движения её холодны, точны, что предполагает самое худшее. Увидев её, я вдруг поражаюсь еще одной мысли. Эмильена обильна плотью, а для жены обвиняемого, даже если она была худа, потребовалось бы огромное количество банок.
Я вдруг соображаю, что Эмильена обращается ко мне. Впервые за долгие годы я позволил себе заниматься работой дома. Возраст, наверное. Я вскидываю на неё виноватый взгляд.
— Эдуардо согласился выставить свои самые маленькие произведения, за исключением МАТЕРИ (она руками показывает, сколь огромен этот предмет в ширину и в высоту). Мы установили МАТЬ на террасе перед галереей.
— Её никто не украдет?
Эмильена не в силах ощутить иронию, особенно если эта ирония исходит от меня.
— Нет, она весит полторы тонны.
Эдуардо. Значит, огромный пенис зовется Эдуардо.
— А… штуковина в малой гостиной? — спрашиваю я.
В ее глазах появляются слезы.
— Эдуардо согласился одолжить мне свое главное произведение на время выставки. Это… это прекрасно. К несчастью, через десять дней оно уйдет.
Десять дней! Я покачнулся от радости. Эта гнусность здесь всего на десять дней! А затем она уйдет! Я бы расцеловал этого Эдуардо. Чтобы скрыть смущение, я задаю первый пришедший мне в голову вопрос:
— А как это называется?
— Конечно, ОТЕЦ, — роняет Эмильена с уничижающим презрением.
Конечно. Мог бы и сам догадаться. Я не осмеливаюсь предположить, на что похожа МАТЬ. Так ли Эдуардо отличается от моего убийцы? Один раскладывает свою жену по банкам, сидит в тюрьме и останется там надолго. Второй отравляет жизнь сограждан гротескными изображениями своих видений, его носит на руках местная элита, и к тому же он трахает — слово вульгарно, но я на нем настаиваю — жену местного судебного чиновника. Если и есть подлинный художник, так это мой убийца. Он дошел до предела своих навязчивых идей, не притворяясь, ни на что не претендуя, не играя в светскость. Быть может, истинные художники те, но создают нечто уникальное, не сознавая этого.
— Чтобы отблагодарить его, я сочла необходимым сделать ему подарок, — произносит Эмильена. — Успокойся, ничего ценного. Пустяк, почти ничто.
— Ты хорошо поступила! — восклицаю я в приступе радости. — Что это?
— Художники — народ странный. Прямо дети. Он счел, что твое кресло выпадает из общего стиля гостиной и к тому же продавлено. Я не могла сделать ничего иного, как отдать его ему.
3. Третий допрос
— Сколько банок вы использовали? — спрашиваю я обвиняемого.