[9]. На этом стояли послы; что же до императора, то он, будто рожденный лишь для того, чтобы располагать и строить в боевые ряды войско, устраивать засады и набеги, копать рвы, отводить реки, разорять крепости и делать все, чем, как известно, занимались знаменитый Траян, Адриан, еще раньше цезарь Август, а до них Александр, сын Филиппа, отправил назад посольство (ведь оно было мирным!) и с еще большим усердием продолжал готовиться к битве, при этом не отбирал для своих целей лучших людей, а отдавал предпочтение простым воинам, на которых главным образом и надеялся.
IX. Когда он выступил из Антиохии, на холмах неожиданно показался отряд варварских воинов, засевших в засаде по обе стороны дороги. Вооруженные как попало, без доспехов, эти смельчаки боевыми криками и внезапным появлением навели ужас, оглушили наших воинов конным топотом и произвели впечатление огромных полчищ, ибо не двигались сомкнутым строем, а беспорядочно скакали отдельными группами. Они внушили такой страх, внесли такую сумятицу в ряды этого огромного войска и так сломили волю людей, что все, в каком были виде, так и помчались, ни о ком и ни о чем больше не помышляя. Верховые повернули и пустили вскачь коней, остальные, не теряя времени, чтобы оседлать лошадей, отдавали их первому попавшемуся, а сами, кто как мог, искали спасения в беспорядочном бегстве или скитаниях. Случившееся тогда превзошло все ожидания: те, которые благодаря своей воинской выучке и боевым порядкам покорили всю землю и, казалось, были неуязвимы для любых варварских полчищ, не выдержали одного вида врагов, были как громом оглушены и до глубины души напуганы их криками и пустились в бегство, будто понесли сокрушительное поражение. Первыми поддались панике телохранители императора, которые бросили самодержца и понеслись без оглядки. И если бы какой-то человек не подсадил его на коня, не подал узду и не велел удирать, может быть, и попал в руки врагов тот, кто надеялся потрясти всю земную твердь. Более того, если бы в тот день бог не сдержал натиска варваров и не внушил им благоразумия в удаче, ничто не спасло бы от гибели ромейского воинства, и прежде всего самого самодержца[10].
X. И вот наши в панике удирали, а враги, оказавшись простыми свидетелями своей нежданной победы, стояли в изумлении от такого беспричинного отступления и бегства. Затем, взяв в плен нескольких воинов (да и тех, в ком только узнали людей знатных), с остальными возиться не стали и бросились за добычей. Прежде всего, они сняли царский шатер, который мог бы поспорить с иными из нынешних дворцов, столько в нем было ожерелий, браслетов, венцов, жемчугов и других богатств, всего самого великолепного! Числа этих драгоценностей было не измерить, а красотой не налюбоваться, столько и такой роскоши хранилось в царской палатке. Сначала они сняли шатер, затем собрали и другую добычу и, груженные ею, вернулись к своим товарищам. Это о варварах. А между тем царь, оторвавшись от варварского отряда, поскакал туда, куда помчали его пыл и ноги его коня, а потом остановился на холме, откуда был хорошо заметен для бегущих и убегающих (его можно было узнать по цвету сандалий); он собрал вокруг себя многих беглецов и встал, окруженный ими. Вскоре слух о нем распространился, подошли и другие воины, затем появилась перед ним и икона божьей матери, которую ромейские цари обычно везут с собой в походах как предводительницу и хранительницу всего войска – одна только она и не попала в руки врагов.
XI. Увидев сладостный лик – царь всегда ревностно почитал эту святыню, – он тотчас воспрянул духом, обнял, не сказать как горячо прижал ее к сердцу, оросил слезами, доверительно заговорил с нею, напомнил о благодеяниях и поборничестве, когда она не раз вызволяла и спасала Ромейскую державу в опасности. Обретя ее милостью мужество, он, сам только что беглец, принялся упрекать бегущих, ободрять их криками и останавливать; воины по голосу и виду узнавали царя, собралась большая толпа, и он прежде всего вместе с ними отправился к наскоро разбитой палатке. Расположившись там на ночлег, он наутро после недолгого отдыха позвал начальников войска и предложил им обсудить, что делать дальше. Все стали советовать вернуться в Византий и уже там обдумать случившееся, и царь, согласившись с их мнением, выбрал для себя самое разумное и отправился в Константинополь.
XII. Потом царь очень раскаивался в своих действиях, терзался душой от пережитых огорчений, резко переменился и обратился к образу жизни, для него непривычному. Надеясь попечением о казне восстановить в прежних размерах все утраченное, он походил больше на сборщика налогов, нежели императора, ворошил и исследовал дела еще Евклидовых времен[11] и строго взыскивал с детей долги их давно забытых отцов, споры тяжущихся сторон не разбирал, в защиту ни одной из них не высказывался и приговоры выносил не иначе, как в свою пользу. В результате народ весь разделился на две части: более достойные изображали себя людьми простодушными и далекими от государственных дел – их император и в грош не ставил, те же, кто был готов на все и искал корысти в чужой беде, своей испорченностью только подбрасывали хворост в костер, разожженный самодержцем. И все кругом наполнилось смятением и беспорядком; самое же страшное, что, хотя множество людей обиралось догола, казна от этих поборов ничего не получала, поток же денег устремился в другом направлении. Расскажу подробней, куда именно.
XIII. Этот царь старался казаться благочестивым. Он и в действительности пекся о божественном, но притворство было в нем сильнее истины, и казаться значило для него больше, чем быть. Поэтому он весьма усердно занимался божественными вопросами, исследовал причины и смысл, познать которые наукой невозможно, если не обратиться к Уму и непосредственно от него не получить объяснение сокровенного. Он же не слишком много философствовал о здешнем мире, не обсудил этих вопросов с философами (если, конечно, им можно незаконно присвоить это наименование за знакомство с начатками аристотелевского учения), а брался размышлять о вещах глубокомысленных и, как сказал один из наших мудрецов, постижимых для одного лишь Ума[12].
XIV. Таков был первый вид его благочестия. Кроме того, завидуя знаменитому Соломону, строителю прославленного храма[13], и ревнуя к славе самодержца Юстиниана, соорудившего великую церковь, носящую имя несказанной божественной мудрости[14], он и сам принялся воздвигать храм божьей матери, но при этом сделал много плохого и благочестивая цель стала поводом для дурных дел и многих вопиющих несправедливостей. Расходы непрерывно росли, и денег каждодневно собиралось еще больше, чем нужно было для строительства. Царь считал своим злейшим врагом всякого, пытавшегося соблюсти меру, и немедленно причислял к ближайшим друзьям тех, кто изобретал всевозможные излишества. Раскапывались целые горы, горнорудное дело ценилось выше самой философии, одни камни обкалывались, другие полировались, третьи покрывались резьбой, а мастера этого дела почитались не меньше Фидия, Полигнота и Зевксида[15], а ему все было мало для сооружения храма! Двери царской сокровищницы распахнулись настежь, золото потекло рекой, но источники истощались, а строительство так и не прекращалось, ибо постройки разбирались одна за другой и, исчезнув, возрождались вновь, то размерами побольше, то с украшениями поизысканнее. Как впадающие в море реки еще до впадения теряют по пути большую часть воды, так и стекавшиеся туда деньги до срока растрачивались и исчезали.
XV. Человек вроде бы весьма благочестивый, царь с самого начала поступал дурно, пуская на ветер для сооружения храма деньги, собранные налогами. Прекрасно, как говорит песнопевец, любить благолепие дома господня и обитель славы его, и лучше много раз подвергнуться в нем презрению, нежели вкусить счастья из иного источника[16]. Ибо прекрасно это, и кто из возревновавших господа и горящих его огнем скажет что вопреки? Но пусть не оскверняется это благочестивое намерение, не свершается множество несправедливостей, не приходит в смятение общее дело и не губится тело государства. Ведь тот, кто отверг цену блудницы и, как от пса, презрел жертву преступника[17], не вошел бы в роскошный и великолепный дом, ради которого было содеяно много зла. Чем могут споспешествовать божественному благочестию соразмерность стен, окружность колонн, развешанные ткани, роскошные приношения и прочее великолепие, если для этого достаточно ума в божественных одеяниях, души, окропленной духовным пурпуром, соразмерности дел, благочиния мысли и, того более, простоты духа, из коих внутри нас сооружается иной храм, любезный и приятный господу? Роман же умел мудрствовать на словах, знал силлогизмы, сориты и утиды[18], но на деле вел себя не как мудрец. Если уж нельзя было не злоупотреблять внешними украшениями, то следовало позаботиться о дворце, украшать акрополь, восстановить разрушенное, пополнить казну и деньги предназначить на военные нужды, а он этим пренебрег и ради того, чтобы его храм превзошел красотой прочие, погубил все остальное. Если позволено так сказать, он бредил храмом и готов был им любоваться, не отрывая глаз. Поэтому он и придал ему вид царского дворца, установил троны, украсил скипетрами, развесил пурпурные ткани и сам проводил там большую часть года, гордясь и восхищаясь красотой здания. Желая почтить богоматерь самым красивым именем, он, сам того не заметив, дал церкви наименование, скорей подходящее смертной женщине, ибо слово «перивлепт» означает «восхитительная»