202. В другом интервью он высказался не столь резко, но выразил ту же позицию: «Ну все же назвать это буквально диктатурой нечестно, но и равенства возможностей в искусстве, в культуре, конечно, совершенно никакого… По всему миру сотни дворцов, как Центр Помпиду, наполненных примерно одними и теми же картинами, скульптурами одних и тех же авторов. Есть от ста до двухсот фамилий, которые повторяются во всем мире практически без каких-то национальных признаков искусства, без персонального видения. Одно из, так сказать, правил – как можно меньше проявлять личного, индивидуального»203.
В неопубликованном тексте, написанном в 1996 году, Оскар Рабин отмечал, что «“современное” [он брал это слово в кавычки] искусство, достигнув своей вершины, остановилось, затопталось на месте и судорожно стало выжимать из уже выжатых идей вымученные остатки или еще хуже – пытаясь логически (по оруэлловской логике) довести до конца идеи начала [ХХ] века. Искусство, во всяком случае то, которое называет себя “современным”, оказалось в “застое”, со всеми признаками творческого бессилия, который мы вежливо называем “кризисом”»204. Будучи диссидентом, который вынужден был покинуть Советский Союз, О.Я. Рабин менее всего рассчитывал оказаться инакомыслящим по отношению к музейно-художественной жизни Запада, однако случилось именно так: «Кураторы вообще воспринимают выставки как свое детище, это “их” выставки, а мы, художники, для них только камни, из которых они строят свои здания. Раньше кураторы работали ради художников, а сегодня кураторы подчиняют себе выставочные пространства, используя в них художников по своему усмотрению для реализации своих замыслов», – с горечью и неприятием говорил он мне205. Так чувствует себя не только О.Я. Рабин; похожие мысли высказывал, например, и Эрик Булатов: «Когда искусство стало непонятным широким массам, возникла потребность в толмачах – посредниках между искусством и зрителями. Но они, вместо того чтобы выполнять свою посредническую миссию, возомнили себя хозяевами и стали командовать. Скверное это дело»206. Современные векторы развития музейно-выставочных институций направлены на привлечение кураторов и арт-критиков, на биеннале же большинство выставок представлено в виде кураторских тематических проектов, а не монографических экспозиций того или иного автора. Для художников, стремящихся к прямому диалогу со зрителем, такая ситуация неудобна, но едва ли она изменится в обозримом будущем.
Во-вторых, тяжелой стала утрата привычного круга общения, который нечем было заменить. Оказавшись в эмиграции, В.Е. Кропивницкая и О.Я. Рабин лишились своей среды и возможности быть вместе с дорогими и близкими людьми, прежде всего – с дочерью Катей и с Надеждой Эльской.
«Мы вообще с женой предпочитаем проводить время вдвоем, – рассказывал Оскар Рабин Юрию Коваленко. – Постепенно друзей и знакомых становится все меньше. Да и в гости мы редко ходим, к себе мало кого приглашаем, дни рождения и праздники справляем только вдвоем. Мы люди не контактные»207.
Так жили и остальные. «Мне очень повезло в семейной жизни, и мы с женой живем душа в душу уже много лет. Нам хватает общения друг с другом. Я со многими встречаюсь, но ни с кем у меня нет по-настоящему близких отношений. Я дружу со своими холстами», – успокаивал себя другой русский парижанин Олег Целков208, также не сумевший освоить французский язык. «В Москве я преподавал, ходил в театры, встречался с друзьями, а в Париже у меня нет никакого общения ни с кем, в том числе и с русскими художниками», – сокрушенно констатировал живший в Париже художник Михаил Рогинский209. Оскар Рабин, прочитав рукопись этой книги, отметил, что они с М.А. Рогинским – разные люди и он, несмотря на то что подобным образом эмигрировал из Москвы в Париж в 1978 году, не готов подписаться под словами своего коллеги. «Рогинскому было здесь плохо, но все же обобщать так не нужно», – указал Оскар Рабин210. Я бы согласился с этой критикой, если бы не созданный Рабиным в 1990 году «Эмигрантский натюрморт» (кстати, насколько я знаю, – единственное полотно художника, когда-либо размещенное на обложке аукционного каталога): старые домики без архитектурных излишеств, водка, селедка, четвертинка черного хлеба, пачка сигарет – и газета «Русская мысль» на переднем плане, с исправленной первой полосой – художник поместил в нее рубрику «Вести с родины», выделив крупными буквами слова «Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской» (фрагмент припева русской народной песни, ставшей широко известной в начале ХХ века в исполнении Федора Шаляпина). На этой картине, созданной О.Я. Рабиным после двенадцати лет пребывания в Париже, нам едва ли удастся уловить атмосферу благополучия или ощущение вновь обретенного дома.
Валентина Кропивницкая и Оскар Рабин в России, 1970‐е годы. Фото Владимира Сычева
Мне кажется логичным предположение, что эти художники, имевшие возможность открыть своего рода «Российскую академию художеств в изгнании» (о чем, собственно, и мечтал А.Д. Глезер, создавший в 1976 году в Château du Moulin du Senlis в Монжероне Musée russe en exil, Русский музей в изгнании), напротив, становились все более одинокими. Даже те, кто мог стать «своим кругом» для русских художников, оказавшихся хоть и в свободном мире, но на чужбине, таковым для них не стали, никакую группу эти люди не сформировали.
Во Франции отношения О.Я. Рабина и других представителей третьей волны эмиграции, среди которых велика доля этнических евреев, с русскими эмигрантами двух предшествующих волн не были простыми. Показательна графическая работа «Виза» 1997 года. В частности, на ней изображен первый лист еженедельника «Русская мысль», а над заголовком написано: «Газета издается в Париже с 1500 года». Трудно сказать, с какой целью художник, всегда внимательный к воспроизведению деталей, использовал столь саркастическую гиперболизацию: первый номер газеты «Русская мысль» вышел в Париже только в 1947 году. В 1500 году столица Франции находилась в Туре, и никаких газет, тем более на русском языке, тогда выходить не могло; первая же газета появилась в Европе лишь в 1605 году. Хотел ли О.Я. Рабин посмеяться над чрезмерной тягой «белой» эмиграции, стоявшей у истоков «Русской мысли», к традиционализму, к игре в монархические и дворянские титулы, когда монархия в России исчезла несколько десятилетий назад? К сожалению, художественные работы не способны ответить на все вопросы…
Проблемы возникали не только с «белой» эмиграцией и ее потомками, но и со «своими». Игорю Шелковскому, издававшему журнал «А—Я», приходилось работать над ним почти в одиночку, осваивая профессии редактора, художника-оформителя, фотографа, наборщика, корректора, переводчика, а также бухгалтера, курьера и агента по распространению. Он вспоминал, что от «трехтысячного тиража продавалось всего 10—15 процентов»211, т.е. менее 500 экземпляров, хотя в первой половине 1980-х это было единственное периодическое издание о русском и эмигрантском неофициальном искусстве (преимущественно соц-арте и концептуализме), в котором все материалы переводились на английский и/или французский языки. Ни один французский или американский фонд, в которые обращался И.С. Шелковский с просьбой о помощи, не поддержал выпуск журнала «А—Я»212.
Издав во Франции и США более тридцати книг, серии журналов «Третья волна» и «Стрелец» и организовав более сотни выставок, А.Д. Глезер с горечью констатировал: «Русская журнально-книжная деятельность на Западе … является абсолютно убыточной. Наша эмиграция, к сожалению, читает мало. Поэтому тиражи книг очень маленькие, причем основные покупатели западные, в основном американские, университеты со славянскими кафедрами. … Из всех книг, которые мне удалось издать, лишь одна принесла смешную прибыль в семьсот долларов, остальные же, так же как и журналы и альманахи, были убыточными». Более того: «И выставочная деятельность за редким исключением никаких доходов тоже не приносила, а иногда даже заставляла расходовать собственные средства»213. Идеалист и подвижник, А.Д. Глезер бесконечно верил в художников, которых он считал своими единомышленниками. Истратив все, что у него было, он поселился в доме для пожилых людей во Франции и живет там на скромную пенсию. История российской культуры обязана Глезеру многим, но никто в прямом и в переносном смысле не возвратил ему долги, а все попытки организовать музей, экспонаты которого составила бы его коллекция, оказались тщетными.
«Повседневная жизнь художника на Западе не связана ни с геройством, ни с отречениями, в ней нет ни жертв, ни преследователей. В Москве я должен был в какой-то степени быть публичным человеком. Я заставлял себя писать петиции, воззвания, открытые письма, протестовать, требовать… Все это не имело ничего общего с моим призванием художника, но я чувствовал свою ответственность за общую борьбу за свободу творческого самовыражения. Моя борьба в СССР – это бунт художника, которому не давали заниматься своим искусством. Для меня в этом не было политики. Это была всего лишь моя жизнь и жизнь моих друзей, которые задыхались, как и я. Жизнь всех тех, кто хотел творить свободно, как и я. Их борьба становилась моей. И это заставило меня, человека застенчивого и робкого, выступать и бороться против советских властей. В России нам была жизненно необходима свобода информации, и я боролся за нее. На Западе эта свобода доступна каждому, и я пользуюсь ей, едва замечая ее. … Я больше не чувствую свою ответственность за кого бы то ни было, кроме себя самого. Я сам вдруг оказался в ситуации, что мне больше не нужно ничего защищать, кроме моего искусства, – но, как и все художники, я должен желать это не на словах, а на холсте. Я смог наконец отдалиться от всего, что не является в полном смысле искусством», – рассказывал О.Я. Рабин Клод Дей, только приехав во