которое следует всячески оберегать от «грязи» повседневных дел и забот и использовать только для приема особо важных гостей или для молитв перед буддийским алтарем. Соответственно, и в моем доме гостиная всегда отличалась от остальных комнат более торжественной атмосферой; и хотя я, в отличие от моего отца, никогда не возводил это для себя в правило, но все же возражал, когда мои маленькие дети вбегали в гостиную без особого на то разрешения.
Мое уважительное отношение к гостиным может кому-то показаться преувеличенным, но примите во внимание тот факт, что в доме, где я вырос — в деревне Цуруока, полдня отсюда на поезде, — мне до двенадцати лет было запрещено даже заходить в гостиную. Эта комната во многих отношениях служила как бы центром нашего дома, и любопытство заставило меня создать некий образ ее интерьера благодаря случайным и мимолетным возможностям заглянуть внутрь. Впоследствии я не раз удивлял коллег своей способностью, всего лишь бегло взглянув, мгновенно запомнить то, что изображено на холсте. Возможно, за это умение мне следует благодарить отца: это он, хотя и совершенно непреднамеренно, заставил меня тренировать цепкость взгляда в те важнейшие для формирования личности годы. Ну а когда мне исполнилось двенадцать, он стал регулярно назначать мне в гостиной «деловые встречи», и теперь я попадал в заповедную комнату по крайней мере раз в неделю.
— Сегодня вечером у нас с Мацуи деловая беседа, — объявлял за ужином мой отец.
Это означало, во-первых, что я сразу после трапезы обязан явиться в гостиную, а во-вторых, что остальным членам семьи запрещается в этот час даже шуметь поблизости от этой комнаты.
Мой отец исчезал там сразу после ужина и минут через пятнадцать звал меня. Комната, в которую я входил, освещалась одной-единственной высокой свечой, стоявшей на полу посредине. На татами в круге света, отбрасываемого этой свечой, сидел, скрестив ноги, мой отец, а перед ним стояла его «деловая шкатулка». Отец жестом приглашал меня сесть напротив, я садился, и сразу вся остальная часть комнаты за пределами этого светового круга погружалась во мрак. Лишь смутно различал я за отцовским плечом буддийский алтарь у дальней стены или темные складки штор в альковах.
И тут мой отец начинал говорить. Из «деловой шкатулки» он извлекал маленькие толстенькие записные книжки, открывал их и показывал мне столбцы тесно написанных цифр, что-то без устали поясняя размеренным внушительным тоном. Он прерывался лишь изредка, чтобы взглянуть на меня и убедиться, что я по-прежнему внимательно его слушаю. В такие мгновения я торопливо бормотал: «Да, да, конечно».
Хотя тогда я, разумеется, еще не в силах был понять, о чем толкует отец, да к тому же он часто использовал профессиональный жаргон и сопровождал свою речь длиннейшими расчетами, ни малейшей скидки не делая на возраст своего собеседника. Но я и мысли не мог допустить о том, чтобы прервать его и попросить что-то объяснить. В голове моей крепко сидела мысль: меня допустили в гостиную только потому, что сочли достаточно взрослым, и теперь я обязан понимать все взрослые разговоры. Мое чувство стыда шло рука об руку с ужасной боязнью того, что в любой момент отец может потребовать от меня несколько более пространного ответа, чем «да, конечно», и тогда игре конец. И хотя проходил месяц за месяцем, а отец меня так ни разу ни о чем не спросил, я тем не менее с ужасом ожидал каждой очередной «деловой встречи».
Теперь-то мне ясно, конечно, отец никогда и не надеялся, что я сумею уловить нить его рассуждений, но я до сих пор не могу понять, зачем ему понадобилось подвергать меня подобным испытаниям. Возможно, ему хотелось, чтобы я с ранних лет уразумел: согласно его ожиданиям, в надлежащее время именно мне придется взять в свои руки семейный бизнес. А может, ему казалось, что мне, как будущему главе семейства, совершенно необходимо быть посвященным во все его теперешние решения, чьи далеко идущие последствия повлияют, возможно, на мое положение, и таким образом, как представлялось, наверное, моему отцу, у меня будет меньше поводов жаловаться, если я унаследую не слишком процветающий бизнес.
Но однажды, когда мне было пятнадцать, отец пригласил меня в гостиную для беседы совсем другого рода. Как обычно, комнату освещала одна-единственная свеча и отец сидел в центре созданного ею светового круга. Только вместо шкатулки я увидел перед ним тяжеленную керамическую пепельницу и был очень озадачен: эту пепельницу — самую большую в доме — обычно подавали только гостям.
— Ты все принес? — спросил меня отец.
— Да, как ты и велел.
Я положил перед отцом принесенную стопку рисунков и набросков, выглядевшую довольно неопрятно: бумажные листы были разного размера и качества, и многие сильно покоробились от красок.
Я сидел молча, пока отец просматривал мои работы. Он подолгу изучал каждый листок и откладывал его в сторону. Осмотрев почти половину, он сказал, не глядя на меня:
— Мацуи, ты уверен, что здесь все твои работы? Может быть, одну или две ты все-таки забыл мне принести?
Я ответил не сразу. Он поднял на меня глаза и спросил:
— Ну?
— Да, правда, может быть, одну или две я захватить забыл.
— Вот именно! И «забыл» ты, несомненно, те работы, которыми больше всего гордишься, так, Мацуи?
Не ожидая моего ответа, он снова принялся рассматривать мои рисунки, и я промолчал, осторожно наблюдая за ним. Один раз отец поднес рисунок совсем близко к свече и спросил:
— Это ведь та тропа, что ведет вниз с холма Нисияма, верно? Тебе определенно очень неплохо удалось передать сходство. Именно так тропа и выглядит, когда спускаешься с холма. И ощущение передано очень умело.
— Спасибо.
— Послушай, Мацуи, — отец по-прежнему смотрел не на меня, а на рисунок, — твоя мать сказала мне весьма странную вещь. Она, похоже, всерьез считает, что ты мечтаешь профессионально заняться живописью.
Это явно звучало не как вопрос, так что я промолчал. Тогда отец перевел взгляд на меня и повторил:
— Твоя мать, Мацуи, похоже, всерьез считает, что ты мечтаешь профессионально заняться живописью. И она, конечно же, ошибается.
— Конечно, — эхом откликнулся я.
— То есть ты хочешь сказать, что с ее стороны возникло некоторое недопонимание.
— Несомненно.
— Понятно.
Отец еще несколько минут рассматривал мои рисунки, а я сидел и молча смотрел на него. Потом он сказал, не глядя на меня:
— По-моему, это твоя мать топчется там, за дверью. Слышишь?
— Нет, я ничьих шагов за дверью не слышал.
— Наверное, это все-таки твоя мать. Попроси ее зайти сюда, раз уж она пришла.
Я встал и выглянул за дверь. В коридоре было темно и пусто, как я, собственно, и ожидал. За спиной у меня раздался голос отца:
— Когда будешь ее искать, Мацуи, прихвати заодно и остальные свои рисунки и принеси их мне.
Возможно, мне просто показалось, но через несколько минут, когда я вернулся в гостиную вместе с мамой, большая пепельница стояла уже гораздо ближе к свече, а в воздухе пахло гарью. Однако, заглянув в пепельницу, я не заметил следов того, что ею пользовались.
Отец рассеянно кивнул мне, когда я положил рядом с уже принесенной пачкой рисунков и свои самые последние работы. Похоже, все это время отец продолжал перебирать и рассматривать мои творения, да и сейчас был занят тем же. Некоторое время он даже не глядел в нашу сторону, и мы с матерью молча сидели напротив. Наконец, вздохнув, он поднял на меня глаза и сказал:
— Вряд ли, Мацуи, ты много внимания уделял странствующим монахам, верно?
— Странствующим монахам? Пожалуй, нет.
— А ведь они многое могут поведать о нашем мире. Я, правда, тоже почти не обращаю на них внимания. Хотя к святым людям всегда следует относиться с почтением, даже если порой они кажутся тебе всего лишь жалкими попрошайками.
Он замолчал, и я поспешил вставить свое «да, конечно».
Затем отец повернулся к матери и сказал:
— Ты помнишь, Сатико, тех странствующих монахов, которые часто проходили через нашу деревню? Один из них еще зашел к нам в дом вскоре после рождения вот этого нашего сына. Такой худой старик с одной рукой, но очень жилистый и крепкий. Помнишь?
— Конечно помню, — сказала мать. — Но, может быть, не стоит принимать близко к сердцу то, что говорят некоторые из них?
— А ты помнишь, — продолжал мой отец, — как глубоко тому монаху удалось заглянуть в душу Мацуи? Помнишь, Сатико, о чем он на прощанье предупредил нас?
— Но Мацуи был тогда всего лишь грудным младенцем! — Мать понизила голос, словно надеясь, что я, может быть, все-таки ее не услышу. Отец же, напротив, говорил нарочито громко, как если бы обращался к большой аудитории.
— Да, на прощанье он нас предупредил. И вот что сказал: ручки и ножки у вашего Мацуи здоровенькие, а вот духом он слабоват. Небольшая слабинка, но способствующая развитию таких свойств, как лень и лживость. Ты помнишь это, Сатико?
— Но, по-моему, тот монах сказал о нашем сыне и много хорошего.
— Это правда. У нашего сына много хороших качеств, и монах действительно это подчеркнул. А ты помнишь, о чем еще он предупредил нас, Сатико? Если мы хотим, сказал он, чтобы хорошие качества в мальчике возобладали, нам следует проявлять бдительность и постоянно следить, не начала ли проявляться в нем та его слабина. Иначе, сказал тот старик, Мацуи наш вырастет совершенно никчемным.
— И все-таки, — снова осторожно вставила мать, — не слишком разумно, по-моему, было бы принимать близко к сердцу слова какого-то монаха.
Отца, казалось, ее слова несколько удивили, и он некоторое время молчал, задумчиво качая головой. Потом снова заговорил:
— Мне и самому тогда не слишком хотелось всерьез относиться к его словам. Но Мацуи подрастал, взрослел, и пришлось все же признать, что старик-то был прав. Нельзя отрицать: в характере нашего сына действительно есть некая слабина. Не зло — этого в нем нет. А вот с его ленью, с его нелюбовью к полезному труду, с его слабоволием приходится постоянно бороться.