...И далее везде — страница 8 из 94

ушенного дома — от старания у него сползала густая слюна на подбородок, он сразу узнал меня и, не замедляя хода, ласково приветствовал: «Здравствуй, морячок!» Выжил Мишенька… А человек, казалось бы, более других подготовленный к тяготам блокады, не пережил ее. До войны он в любой сезон, в любую погоду, даже в самые морозы, бегал на работу и с работы с саквояжиком в руке посередине улицы в одних трусах и майке, босой. Зимой дважды по дороге, туда и обратно — он работал инженером на каком-то из заводов Выборгской стороны — купался в невской проруби возле Литейного моста… Третий, кого моя память присоединила к этому ряду, несмотря на всю их несхожесть, человек неопределенного возраста с бледным пергаментным лицом, редко появлявшийся на улице, тоже в любой сезон и любую погоду, даже в жаркий июльский полдень, не менял своего облачения, боярской шубы на собольем меху и такой же шапки. Это был известный историк-академик, знаток Древней Руси.

Добавлю к этой троице еще одного, запечатленного в моей памяти особо.

По правой стороне улицы ежедневный утренний променад совершал старичок, безукоризненно аккуратный и в одежде, и в соблюдении своего регламента. На траверзе нашего балкона он появлялся, какая бы ни стояла погода, — сообразно погоде снаряженный, — секунда в секунду в 10.15. Он был снабжен старинными часами на цепочке, которые то и дело вытаскивал из внутреннего кармана, проверяя время. Это не было бы само по себе таким странным, если бы тем и ограничивалось: человек следит за графиком прогулки. Но он останавливал каждого встречного, чтобы сверить часы. И делал это столь грациозно, с такой учтивостью, что никто не осмеливался отказать в просьбе, хотя видели, как только что он уже сверял время. А знавшие его приостанавливались заранее и взглядывали на часы. Маме, понятно, был известен регламент старика, и как бы она ни была занята по дому, в момент появления его выходила на балкон, чтобы поздороваться с ним. Это уже стало обязательным ритуалом. Но однажды он был нарушен — что-то маму все же отвлекло. И старик прервал свое путешествие по улице, вернулся домой. Вслед за этим раздался телефонный звонок — узнали каким-то образом наш номер — и девчоночий голос поинтересовался: «Не случилось ли что с вами, не заболели ли? Дедушка очень волнуется, не увидев вас…» «Свидания» продолжались и оборвались незадолго до войны. Мама была на торжественных похоронах, известнейшего в дореволюционные годы адвоката, из одного ряда с такими блистательными юристами, как Кони, Плевако, Карабчевский. А его внучка, звонившая маме, или уже правнуки, хранят, возможно, часы на цепочке, которые он вынимал так часто на улице, пытаясь удержать время, неумолимо уходившее от него.


Двор «дома Гончарова» был проходным, соединявшим Моховую с Гагаринской. Среди тех, кто пользовался проходным двором, был и «Петр Первый», Николай Константинович Симонов, живший на Гагаринской в доме, восстановленном после бомбежки. К маминому огорчению, он не замечал ее присутствия на балконе, проходил мимо стремительным, царственно-размашистым шагом своего экранного героя, непременно, правда, приостанавливаясь возле ларька на углу Моховой и Чайковского, чтобы осушить кружку пива. А однажды из ворот гончаровского дома — я стоял как раз в это время возле мамы на балконе — вышли сразу двое совершенно одинаковых Симоновых. Сходство в облике и в одежде было такое, что, когда они подошли к палатке, толстогубая ларечница, постоянно пребывавшая в легком подпитии, качнулась в обалдении и пробормотала заикаясь: «В-вам ж-жигулевского или б-бадаевского. Ник-колай К-константиныч?..» И протянула в пространство между ними кружку, считая их за одного раздвоившегося… Позже, приехав в Златоуст в командировку от «Огонька», я увидел в местном театре артиста Симонова, игравшего Сальери в «Маленьких трагедиях», как и его великий брат в ленинградской Александринке.

Иногда на Моховой раздельно, в разные дни, чередуясь между собой, появлялись две тоже очень схожие, хотя и не в такой степени, как братья Симоновы, пожилые женщины, которых можно было бы назвать и старухами, но это определение как-то не вязалось с их статными, горделиво несущими себя фигурами. Одна шла со стороны Пантелеймоновской, с Литейного, где жила, другая «навстречу» из своего дома на набережной Невы; время от времени они навещали друг друга. Это были сестры Скалон — Людмила Дмитриевна и Наталья Дмитриевна, дочери и племянницы царских генералов, одни из которых занимал высочайший пост генерал-губернатора Польши. Людмилу Дмитриевну Ростовцеву-Скалон хорошо знали у нас в семье, особенно я, до школы занимавшийся в группе ребятишек, которых она обучала немецкому языку. Тогда еще бытовало слово «гувернантка». Она была гувернанткой, по-современному воспитательницей, коллективно нанятой нашими мамами, за какую плату, не знаю, но помню, что с поочередными обедами и даже помню, что у моей мамы она столовалась по средам и в этот день мама увеличивала закупки на рынке. До обеда мы гуляли гуськом в Летнем или в Михайловском саду, и это были практические занятия языком, а немецкий Людмила Дмитриевна знала как родной, да он и был родным языком ее предков. Меня можно заподозрить в странной избирательности моей памяти, но мне запомнился лишь один практический «урок». Мы шли группкой мимо кинотеатра на Литейном, и там висела афиша, как я понимаю сейчас, научно-популярного фильма. Читать мы уже умели и, хотя гувернантка ускорила почему-то наше движение, успели прочесть хором: «А-бо-рт». «Что это такое?» — тоже хором последовал вопрос. И без того склеротически красноватое лицо Людмилы Дмитриевны покрылось кумачовыми пятнами, она на минутку запнулась, а затем бодро объяснила: «По-немецки, дети, это уборная на вокзале». Когда дома я похвалился знанием нового немецкого слова и перевода его на русский язык, отец хмыкнул и сказал, матери: «Ловко она вывернулась». Позже, став более образованным, я считал, что Людмила Дмитриевна просто подбросила детишкам ложную трактовку во спасение их нравственности, пока не увидел на берлинском вокзале зазывающе светящуюся табличку «Abort».

У Людмилы Дмитриевны имелся секрет, которым она с мамой все-таки поделилась; сестры получали из-за границы посылки и письма. Они приходили из разных стран — из Италии, из Франции, из Америки, — но от одного человека, родственника по материнской линий. Людмила Дмитриевна называла его кузеном, сперва только по имени — Сергей, Сережа, а потом и фамилию назвала: Рахманинов. Он композитор, сочиняет музыку, мама знала его романсы. А от отца мне было известно, что это человек, покинувший родину… У мамы тоже был секрет, похожий на секрет Людмилы Дмитриевны. У нее также жили за границей родственники: невестка, вдова старшего брата Григория с двумя дочерьми. Дядю Гришу вместе с двумя сыновьями-подростками убили бандиты-антоновцы на Тамбовщине, в городке Кирсанове. Оставшаяся семья уехала в Ригу, которая не была еще заграницей. Где-то в тревожном начале тридцатых годов из-за границы, из Риги, приехала в Ленинград туристкой мамина племянница Манечка, наша с Валькой двоюродная сестра, по профессии сестра милосердия. Она побывала у нас дома, о чем нам наистрожайше было запрещено распространяться, и мы сохраняли эту тайну, говоря людям, которые ее видели, что эта девушка приехала из Саратова, хотя вид у Манечки был абсолютно «заграманичный»: таких коротких юбок, как у нее, у нас еще не носили. Когда она уезжала, мама долго терзалась, ехать ли на вокзал провожать племянницу. Отец был против. Но мама все же отправилась. В войну Манечка погибла с матерью и сестрой в в рижском гетто. Так антоновцами и гитлеровцами с промежутком в 20 лет была уничтожена эта семья.

Но я о сестрах Скалон и их кузене Рахманинове.

Кузен, как известно, брат двоюродный, а Сергей Васильевич в письмах к кузинам называл себя «четвероюродным»: мать трех сестер, Елизавета Александровна, была родной сестрой Александра Александровича Сатина, мужа Варвары Аркадьевны, урожденной Рахманиновой, родной сестры Василия Аркадьевича, отца композитора. Родственная связь, как видите, очень и очень дальняя, если не сказать весьма призрачная. Но ее отдаленность компенсировалась близостью взаимоотношений, которая была более чем родственной — истинно дружеской. В этом вы убедитесь, читая переписку «кузин» с «кузеном», длившуюся долгие годы, чуть не всю жизнь. А начало ей положило лето 1890 года, когда сестры впервые встретились со своим «четвероюродным»; ему исполнилось к этому времени 17 лет, старшая из сестер, Наталья, была старше и его на 4 года, Людмиле было 16, а Верочке 15. То славное лето они провели все вместе в Ивановке, поместье Сатиных в Тамбовской губернии.

Я не хочу, как говорят моряки, «плыть в мятой воде», то есть в данном случае повторить то, о чем уже поведано до меня. Я имею в виду рассказ Юрия Нагибина «Сирень», посвященный лету в Ивановке, зарождению дружбы сестер Скалон с Сережей Рахманиновым. Толчок талантливо разыгравшемуся писательскому воображению дали мемуары Л. Д. Ростовцевой и письма, опубликованные ею в 1949 году в книге «Молодые годы Рахманинова». А я эти послания видел в руках моей мамы за 25 лет до их публикации. Не скажу, просто не ведаю, по какому случаю — наверно, состоялся какой-то разговор до этого — Людмила Дмитриевна принесла однажды маме и оставила «на один только вечер» пачку почтовых разлинованных листков, исписанных мелким-мелким почерком. И мама весь этот вечер, отрешившись от всех своих домашних дел, читала их, вздыхая и охая, а некоторые строчки перечитывала отцу, но ему ее лирическое настроение, возникшее при чтении, не передавалось, он, помню, пошучивал, иронизировал, и она даже рассердилась на него, обвинив в «задубелости души», хорошо помню это ее выражение, хотя точного смысла его тогда не разобрал, потому и запомнил.

Понимая, что читатель может и без моей помощи ознакомиться с перепиской сестер Скалон и Рахманинова, теперь уже не раз переизданной, я, тем не менее, не могу отказать себе в удовольствии привести некоторые выдержки из нее, относящиеся к моей первой учительнице немецкого языка. Прежде чем сделать это, должен дать краткое пояснение. Сергей Васильевич любил шутливое обращение к сестрам, присвоив им клички: Наталью называл «Ментором», как старшую по возрасту и склонную к назидательству, Людмилу — «Цуки́ной», по фамилии итальянской балерины Вирджинии Цукки, обучавшей Лелю хореографии, Верочку — «Беленькой психопатушкой» за немного нервический характер. А всех троих вместе «генеральшами» или «Конной гвардией», поскольку они были дочерьми генерала Дмитрия Антоновича Скалона, военного историка, большого любителя музыки, вполне профессионально игравшего на виолончели, и жили в Петербурге на Конногвардейском бульваре в хлебосольном доме, частыми гостями которого бывали Гончаров, Верстовский, Савина, Горбунов, Варламов, Маковский, Верещагин, Пржевальский… Сергей Васильевич терпеть не мог обращения в письмах на «Вы», с большой буквы, серчал на сестер, если они «выкали», а сердясь, тоже тогда переходил на холодное «Вы».