Существуют заботы обязательные, запланированные — пионерлагеря, пансионаты, дома отдыха. Такие заботы рассматриваются как должное и особой признательности не вызывают. Даже наоборот, от них, как правило, одни нарекания — путевок всем желающим никогда не хватает. А вот личная инициатива, неподсказанная, ненавязанная, неожиданная, воспринимается как проявление широты души и всегда оценивается высоко.
Оценил ее и председатель завкома Черемных, но решил распорядиться катером по-своему: сделал попытку отобрать его для общего пользования. Только безуспешно. Попало ему и от Гребенщикова, и особенно от секретаря парткома Подобеда.
— Ты режешь сук, на котором сидишь, — внушал Подобед. — Пойми, Гребенщиков, по сути, работает на тебя. Ты вот жалуешься, что трудно собирать людей на культмероприятия. А он тебе систематически их собирает. Подбери культурника поопытнее, а не два притопа, три прихлопа, докладчика не снотворно-заупокойного, а с огоньком — и пусть разворачиваются. Кстати, не мешало бы узнать, как раздобыл Гребенщиков катер, и уж если надумал приобрести такой для завода, используй его метод. А то ведь придется на поклон ходить: «Дайте, Андрей Леонидович, катерок ребятню в лагерь отвезти» или что-нибудь в этом роде.
— Да, да, он из таких, что скажет… — скептически молвил Черемных.
Уже много позже Черемных выяснил, как раздобыл катер Гребенщиков. Оказывается, катер вот-вот должны были сдать на металлоразделочную базу, и Гребенщиков выудил его, предложив базе взамен шестьдесят тонн негабаритного лома. Законной эту операцию не назовешь, но и особого беззакония не припишешь: лом — имущество цеха и катер имущество цеха. Только самый въедливый чинуша взялся бы раздувать дело из этого взаимовыгодного обмена. Такого, к счастью, не нашлось ни в комитете народного контроля, ни в прокуратуре, куда любители кляузных дел не преминули сообщить.
Мало-помалу Гребенщиков начал собирать обильную жатву со своего посева, и Серафим Гаврилович вовсе не обманывал Юрия, когда говорил, что начальник цеха уже далеко не тот, каким был.
ГЛАВА 3
Много ли человеку нужно, чтобы чувствовать себя счастливым? Интересная работа, теплый общественный климат и преданное сердце рядом, бьющееся в одном ритме с твоим.
Лагутина была не вправе роптать на свою судьбу. Она с увлечением собирала материалы по истории завода и со смешанным чувством радости и тревоги убеждалась, что колодец этот неисчерпаем. Каждый, с кем приходилось ей разговаривать, — а таких людей было множество, — сообщал что-либо новое и давал зацепку для следующего разговора. Общая доброжелательная атмосфера, искреннее стремление помочь в трудном деле создания книги о заводе и тот особый контакт, который возникает из взаимопонимания, из взаиморасположения, настраивали ее оптимистически.
И с Рудаевым отношения нормализовались. Все реже настаивал он теперь на житье под одной крышей, не вспыхивал, как спичка, услышав очередное «повременим», не бушевал, когда она уходила от прямого ответа. Казалось, он примирился с ролью мужа приходящей жены. Совместные хозяйственные заботы, обмен мыслями и впечатлениями — за пять дней их накапливалось достаточно — создавали ощущение сложившейся семьи. Если у него оставались незаконченные дела по работе — незавершенный график или не оформленная должным образом докладная записка, он без всяких церемоний усаживался за письменный стол, не думая о том, что в запасе у них считанные часы общения, а не вечность.
Дине Платоновне была приятна такая непринужденность их отношений. Временами ей даже казалось, что все вопросы, угнетавшие каждого из них в отдельности, давным-давно решены и семейная ладья, поплавав по бурному морю, пристроилась наконец в тихой гавани.
В часы, когда Борис корпел над бумагами, ей приходил на память родительский дом. Отец, преподаватель молекулярной физики, по вечерам готовился к лекциям, а она, забравшись с ногами на глубокий диван, читала под успокаивающее поскрипывание пера толстой, как сигара, старомодной ручки.
В комнате отца она чувствовала себя в безопасности и от проказ брата, и от излишней опеки матери, тщательно следившей за тем, чтобы не попала в руки не в меру пытливой дочери книга, не соответствующая ее возрасту.
Такое же состояние покоя и отрешенности от остального мира возникало у нее в рудаевской обители.
Однако не так уж часто сидели они дома, тем более с наступлением лета. Борис любил промчаться на машине с ветерком, без определенной, заранее намеченной цели, не зная наперед, в каком именно месте бросят они якорь, но всегда их прогулки были интересными.
Вот и сегодня выехали они, не ведая, куда и зачем, но Дина Платоновна была уверена, что Борис отыщет какой-нибудь поэтический уголок природы, где приятно побыть в уединении.
Рудаев водит машину с одинаковой скоростью и по асфальту, и по мостовой, и по проселочной дороге. Сам любит быструю езду и Дину Платоновну приучил к ней. Только на слишком смелом, крутом вираже она сжимает его руку, напоминая об осторожности.
День обещал быть ясным, жарким, безоблачным. На небе ни пятнышка, будто старательный, но лишенный всякой фантазии маляр выкрасил купол одной краской, не удосужившись позаботиться даже о полутонах. Недвижимы кроны деревьев на обочине дороги и в садах, мимо которых они мчат, замерли птицы на телефонных проводах, — должно быть, решили передремать надвигавшуюся жару.
Едут молча. Скорость слишком велика, дорога отнимает все внимание.
В поселке, чистеньком, зеленом, ладно спланированном, Рудаев притормаживает и сворачивает на боковую улицу. Разлетаются в стороны перепуганные куры, выбегают из дворов растревоженные псы и, обрадовавшись поводу доказать хозяевам свою бдительность, хрипло лают, захлебываясь пылью.
Кончается поселок, и глазам открывается чудо. Ровная степь внезапно вздыбливается вдали, ощеривается мрачным нагромождением скал. Так и кажется: разверзлась здесь когда-то земля, вытолкнула из себя излишки огненной жидкой лавы, и, попав в прохладу вселенной, она застыла раньше, чем успела расползтись. Этот лунный пейзаж настолько неожидан, что Дина Платоновна просит сбавить скорость, чтобы получше разглядеть его издали.
У подножья хребта — плотина и большой сонный водоем, изогнутый рогом, отсвечивающий густой синевой. Но откуда взялась эта синева — непонятно: небо обычное для знойного дня, слегка отливающее голубизной, как подсиненное белье.
— Глубоко, вероятно, здесь, потому и цвет такой холодный, тяжелый, как у горного озера, — говорит Дина Платоновна.
Сбросив платье, она поднимается на прибрежный валун у конца плотины и долго стоит на нем, словно вбирая в себя тепло солнечных лучей, прежде чем погрузиться в прохладу. На фоне серо-коричневых глыб она выглядит в своем белом купальнике маленькой девочкой, занесенной с цивилизованной планеты в мир первозданного хаоса.
Но девочка эта оказалась озорницей. Описав плавно дугу в воздухе, она вонзается в блаженную студь и исчезает из глаз.
Рудаев тоже прыгает в воду и, когда она выныривает, ворчит:
— Что делаешь, глупышка? С высоты в незнакомом месте…
— Я сверху видела глубину. Даже блики на дне видела.
— Это тебе померещилось.
— Ну честное слово.
— Аа-а… Ты же фантазерка.
Медленно поплыли рядом. Поверхность воды хорошо прогрета, но стоит опустить ноги — и тотчас их сковывает холод.
— Подземные ключи, — говорит Дина Платоновна. — Вот такие бывают и люди. Снаружи — сплошное радушие, а внутри — лед.
— Бывает и наоборот: за холодной внешностью — океан нерастраченного тепла.
— Если ты о себе, то это правда.
Сделали большой круг, выбрались на невысокий берег и с удовольствием неслышно побрели по теплому мягкому травяному ковру к плотине.
— А ты знаешь, Боря, меня не оставляет ощущение, будто я окунулась в тихую заводь. В газете жизнь била ключом.
— И все по голове, по голове… — пошутил Борис.
— То копалась в архивной пыли, выискивая граммы радия в тоннах руды, теперь, правда, интереснее стало — все-таки пропускаю через себя уйму живого материала, — а поток событий проходит стороной. Попозже бы, а не в тридцать лет и три года. Ближе к закату. Когда кровь уже не бурлит. Ты должен понять меня — сам любишь море в шторм.
— И в каком возрасте, по-твоему, кровь перестает бурлить?
— У каждого по-разному. Збандуту, например, не так уж мало — пятьдесят, а сколько в нем жизни. Или Гребенщиков. Как там к нему ни относись, но он живчик.
— А для себя какой рубеж ты установила?
— Это будет зависеть от того, как сложится жизнь. Когда она угомонит.
— Разве ты не сама ее складываешь?
— Пытаюсь, однако не всегда получается. — Дина Платоновна зажмурилась. — Какое невыносимо яркое солнце! Прожигает даже сомкнутые веки.
— Очки захватила?
— В машине.
— Попробуй, как у меня раскалилась голова. Вот-вот от нее потянет дымком.
Дина Платоновна провела рукой по волосам Бориса и притворно отдернула ее.
— Ой-ой, обожглась!
— Все потому, что ты ни в чем не находишь полного удовлетворения, — продолжил начатое Борис. — Чем бы ты ни занималась, тебе всегда кажется, что делаешь не то, что нужно, что должна делать.
— Интеллигентская рефлексия. А может быть, святое чувство недовольства собой, заставляющее искать возможности для наилучшего использования своих способностей.
— Оттого ты и прыгаешь из бюро изобретательства в газету, из газеты — в историю завода. Мне кажется, любая из этих работ могла бы поглотить тебя целиком. Приступай к конкретному делу. Садись и пиши цикл статей или эссе — не знаю, как это у вас там называется. От тебя уже ждут отдачи, — жестко сказал Борис, не щадя самолюбия своей подруги.
Она знала и ценила его черту говорить все, что думает, и не обиделась. Только призналась смущенно:
— Тебе это может показаться странным, но я испытываю робость перед чистым листом бумаги. Как перед вступлением в новую жизнь. Своеобразный предстартовый страх. Хватит ли у меня мужества, смелости и профессионализма, не говоря уже о таланте?