И нет счастливее судьбы: Повесть о Я. М. Свердлове — страница 7 из 64

— На Жуковской?

Иной увиделись ему и Чачина, и нижегородские социал-демократы. Значит, местная организация связана с другими организациями России, если сюда, в Нижний, приезжал Ульянов.

— Ольга Ивановна, я тоже социал-демократ. Я выполню любое задание партии.

— Если бы я не верила в это, сегодняшнего разговора не было бы.

Она бережно взяла из рук Якова газету, словно боялась обидеть его.

— А как же... Я хотел прочитать её рабочим.

— Прочтёте, Яков, непременно прочтёте. А пока расскажете о ней своими словами. Не побоитесь?

— Я побоюсь? — воскликнул Яков и тут же устыдился того, что сказал слишком громко, по-мальчишески. И уже спокойно, по-взрослому, спросил:

— В Бурнаковке?

— Нет, в Сормове.

— Хорошо.

— И ещё одна боевая задача. Для вас — главная. Нужно, чтобы нижегородская молодёжь понимала нас. Конечно, учащаяся молодёжь — это не рабочий класс. Но их активность, боевой дух могут сыграть большую роль в просвещении рабочего класса.

Слушая Ольгу Ивановну, Яков мысленно представлял людей, с которыми придётся работать, с которыми свяжется немедленно. Это, конечно, Леопольд Израилевич, бурнаковцы. Это Митя Павлов, с ним он познакомился у Горького. Это высланные в Нижний из Москвы члены студенческого «Исполнительного комитета». Яков уже встречался с Леонидом Мукосеевым, Яковом Грациановым, Сергеем и Борисом Моисеевыми, Алексеем Сысиным. Конечно, они старше его, но относятся к Якову, как к равному. Всё ближе по духу и убеждениям становится Якову четырнадцатилетний Вениамин. Ах, быстрее рос бы ты, братишка! Впрочем, уже сейчас на него вполне можно положиться.


С Алексеем Максимовичем Яков встречался довольно часто — во Всесословном клубе, на разных собраниях, бывал он и на знаменитых горьковских «посиделках» в его квартире. Это были литературные чтения, и если прежде покоряли гражданский темперамент писателя, его страстная ненависть к несправедливости и злу, то теперь Яков был очарован красотой горьковского слова, его меткостью и удивительной наполненностью.

Особые отношения были у Горького с братом Зиновием: Алексей Максимович вёл с ним доверительные беседы, разрешая сидеть «помалкивая» у себя дома даже во время работы. Иногда посылал в редакцию «Нижегородского листка» с различными поручениями, и Зиновий выполнял их с каким-то особым шиком — сотрудники редакции просили Алексея Максимовича почаще присылать симпатичного юношу.

Молодёжь Нижнего не просто тянулась к Горькому — она черпала для себя силы и в его произведениях, и в его яркой бунтарской личности.

На этот раз Яков пришёл к Горькому вместе с товарищем — сормовским рабочим Митей Павловым.

Горький был сердит.

Причиной тому явилась неудача с опубликованием письма, подписанного многими петербургскими литераторами. Горький написал его, протестуя против разгона студенческой демонстрации в Петербурге, у Казанского собора, в марте 1901 года. Ни одна столичная газета не решилась напечатать письмо.

— Вы подумайте, как отважны эти свободолюбцы, — говорил он и, казалось, специально подбирал слова, в которых было бы побольше «о». — С каким равнодушием и спокойствием взирают они на полицейский произвол... Жалкие, ничтожные людишки.

Митя сказал решительно:

— Мы сами распространим письмо-протест, если этого не хотят сделать газеты.

— Как же вы... Впрочем, действуйте. Но если на это благое дело потребуются деньги, не скупитесь. Дам. А сейчас хотите, борцы за рабочее дело, я вам песню прочитаю?

— Песню? — удивился Яков.

— Вот именно, песню.

Яков и Митя уселись рядом, на небольшом диванчике. Горький взял со стола несколько исписанных листков бумаги, поднял их на уровень глаз левой рукой, а правую вскинул, как бы призывая к вниманию:

— «Над седой равниной моря ветер тучи собирает...»

Яков восторженно глядел на Горького.

— «Пусть сильнее грянет буря!..»

Для Якова словно слились в одно целое и письмо-протест, и могучая фигура Максима Горького, и эти дышащие надвигающейся грозой слова-призывы.

— Как это называется? — спросил он.

— «Весенние мелодии», — задорно ответил Горький.


Губернатор Унтербергер с еле скрываемым презрением смотрел на полицмейстера Таубе. Боже, какой тупица! (Он даже не подозревал, что умевший скрывать свои чувства полицейский чиновник думал о губернаторе примерно так же. Этот самовлюблённый кретин сейчас будет тыкать в нос листовками, которые доставляли сюда его же, Таубе, подчинённые.)

Полицмейстер без труда узнал их: письмо сорока петербургских писателей, отпечатанное на гектографе не очень чисто, но вполне разборчиво.

Для Таубе эта листовка представила немало загадок: кто и где мог их напечатать? Где взяли гектограф? Все подозрительные квартиры и типографии были под наблюдением. Он сам не спал ночей и своим людям спать не давал, всякий раз повторял одно и то же слово: «Найти!» Разве поймёт это почтенный господин губернатор, который умеет лишь приказывать да грозить «неполным служебным соответствием»?

Унтербергер мог бы и не поднимать особого шума — в конце концов, письмо написано по поводу событий, случившихся в столичном граде Петербурге, и пусть себе почёсывает затылки столичная жандармерия. Так нет. Телеграфное распоряжение из Петербурга требовало не только разобраться, но и виновных препроводить в тюрьму. Губернатор заметил явно отрицательную реакцию Таубе: далеко не просто заключить в тюрьму Максима Горького! А именно Горький — автор злополучного письма.

Таубе установил, что на всех заводах Нижнего, в Канавине и Сормове, в окрестных сёлах и посёлках читают письмо вслух и шёпотом восторгаются им рабочие, артисты, писатели. На одном экземпляре письма сообщалось: «Это письмо писателей газеты отказались печатать — распространяйте». Кто это написал? Пешков? Сличали почерк — не он. Может быть, другой писатель, приехавший из Самары, — Скиталец? Вряд ли... Впрочем, надо проверить. А может быть, А. Корнев, он же бывший студент Яровицкий? Гласный надзор за ним ведётся давно и аккуратно.

Таубе мог бы обо всём этом доложить губернатору, но Унтербергер всё равно не поймёт, оборвёт, скажет: «Мне подавайте результат, а ваши полицейские дела оставьте при себе».


17 апреля в Нижнем начались аресты. В тюрьме оказались Горький, Скиталец, арестовали Яровицкого и многих других. Яков ждал ареста, поэтому не появлялся в доме отца.

Зато почти каждый день возле тюрьмы собиралась молодёжь, возникали митинги. И даже дошлые сыщики не подозревали, что одним из активных организаторов их был чернявый паренёк с пышной шевелюрой. Сыщики аккуратно записывали всех особо активных демонстрантов. А однажды услышали ещё неокрепший юношеский бас — за частоколом поднятых кверху рук невозможно было определить, кому он принадлежал. Между тем, звучал голос призывно и звонко:

— Буря! Скоро грянет буря!

Глава пятая.В числе деятельных участников

В состоянии ли юноша осознать, когда он становится взрослым, когда появляется в его характере та серьёзность, осмысленность в каждом поступке, которая позволяет сказать: с детством покончено?

Яков редко задумывался о днях минувших, хотя ничего не забывал. Не любил копаться и в самом себе — он знал, куда идёт, к чему стремится.

Чувствовал себя самостоятельным и взрослым, когда вместе с Володей Лубоцким произносил свою торжественную клятву, когда читал Маркса, Плеханова, Ульянова, когда познакомился с Ольгой Ивановной Чачиной и впервые ощутил себя социал-демократом. Всё шло так, как должно было идти.

Якова уже хорошо знала нижегородская молодёжь, посетители Всесословного и Коммерческого клубов, рабочие Канавина и Бурнаковки. Знала и охранка, присвоившая ему кличку Малыш за его юный возраст.

Но если бы всё-таки у самого Якова спросили, когда он почувствовал в себе подлинную уверенность и силу, он, наверно, ответил бы: когда впервые побывал в Сормове, в доме Мити Павлова.

Он шёл туда по заданию комитета, чтобы передать сормовичам несколько экземпляров «Искры».

Сормово... Для Якова это было не просто название. Он мысленно произносил слова «рабочий класс» и представлял себе не Нижний Новгород, хотя рабочих в нём было немало, не Канавино, не Бурнаковку, а именно Сормово. В нём сконцентрированы для Свердлова и непримиримость к несправедливости, и сила, и рабочий протест, и единство.

Ещё в середине прошлого века эти тихие, щедрые растительностью места волжского побережья огласились металлическим звоном. Поднимались, словно вырастали из-под земли, длинные бараки — цеха «Нижегородских мастерских Камско-Волжского буксирного пароходства». Пешком да по Волге стекались сюда, в Сормово, из различных губерний России обездоленные люди.

Якову было ясно, кто «согнал сюда массы народные»:

В мире есть царь: этот царь беспощаден,

       Голод названье ему.

Дела мастерских шли бойко. Строились суда, пароходы — лучшие на Волге. А потом появился новый цех — вагоностроительный. Рос и ширился завод. Уже проглотил он близлежащие деревни Починки, Мыньяковку, Дарьино. Уже владельцем его стало акционерное общество «Сормово». В самом конце девяностых годов загудел, зачадил на всю округу новый, паровозостроительный цех. Сделанные в Сормове паровозы и вагоны стучали по стальным рельсам, покидая девятнадцатый век и въезжая в новый, двадцатый.

Росла рабочая армия Сормова. Как-то Ольга Ивановна сказала: это живая иллюстрация к произведениям Маркса. И концентрация рабочего класса, и беспощадная эксплуатация, и рождение протеста, и возникновение ещё в восьмидесятых годах первых стихийных стачек, а затем и марксистских кружков.

...Яков шёл в Сормово поздним вечером по шпалам железнодорожной ветки — так конспиративнее. Не ехать же, в самом деле, по железной дороге восемь вёрст от Нижнего — вагоны и станции кишмя кишат соглядатаями. Да и днём на глаза полиции попадаться неразумно.