И власти плен... — страница 8 из 106

и останутся на всю зиму фрагментом местного рельефа. До этих дней всех пугало затянувшееся бесснежье. Нахлынувшие холода завладели природой внезапно и полностью, и уже думалось, что снег лежит давно, и всякие разговоры о бесконечной осени, похожей на раннюю весну, вряд ли относятся к нашему городу.

Я смотрел, как мои подчиненные идут сквозь этот негустой, неряшливый снег. Они оживлены, они не догадываются, что я стою у окна, наблюдаю за ними и на свой лад, по своим меркам расцениваю их оживление.

Нет, я остался не ради того, чтобы дождаться Голутвина. В приемную позвонил Теремов, поинтересовался, не уехал ли я, просил заглянуть.

Теремов располагался этажом ниже. Здесь властвовал свой стиль, теремовский. Говорят, что во время общего ремонта здания он настоял, чтобы коридор, где расположены его службы, был выполнен в мягких тонах. Все здание под мореный дуб, а теремовский коридор — в цвете спелой соломы.


Вообще-то Теремов был неплохим мужиком, и Метельникову до поры казалось, что они ладят. Именно Теремов поддержал кадровые перемены, которые Метельников провел в течение первых трех лет. Не занудствовал, не придирался по пустякам. Повертит личное дело в руках, подержит на ладони, будто взвешивает его, и скажет пророчески: «Смотри, Антон, сам, тебе с ним работать». — «Вас понял», — браво отвечал Метельников, и новый человек, получивший теремовское благословение, заступал на вахту. «Подчиняться — значит понимать», — любил говорить Теремов. И понимал, если не все, то очень и очень многое. Что Голутвин и Метельников родом с Урала; что в Голутвине патриотическая черточка обострена до крайности, он земляков поддерживает, опекает. И еще одна немаловажная заповедь: ежели ты любим начальством и помимо тебя его расположением пользуется еще кто-то — не соверши опрометчивого поступка, не заставляй начальство делать выбор между вами. Лучше половина любви, чем вся недоброжелательность.

Ничто не предвещало перемен, и вдруг… Есть, обязательно есть заведомые причины, обстоятельства, в недрах которых вызревает это импульсивное «вдруг». Просто наше внимание сосредоточено на чем-то ином, и мы не улавливаем, не замечаем качественного накопления, предвестия внезапных перемен.

Отношение Теремова ко мне изменилось. Изменилось разительно. Тихий стал своей противоположностью. Не кто-нибудь, а Тихий расковырял эту историю с моими заместителями. Мне еще надлежит понять, почему отношения ухудшились именно сейчас, когда я сам считал свое положение неуязвимым и прочным.

Теремов верен себе. Застенчиво улыбается, с извиняющимся видом подымается навстречу. Осторожно обходит стол. Он избегает резких движений, громких звуков. Рукопожатие у него мягкое, оно лишено усилия, чисто символическое прикосновение руки. Если бы я не знал Теремова, я бы прослезился. Но я Теремова знаю. Маска, хорошо разученная роль. Он не предлагает мне сесть. Значит, разговор недолгий, недоверительный, лишенный привычных теремовских заигрываний: милый, садись, ты наша надежда, наша опора, мы на тебя молимся. Ничего этого не будет. Идея разговора у него уже созрела, он раздумывает над первой фразой. Надо ли меня готовить к очередной неприятности или в целях экономии времени выложить все сразу…


Метельников ошибался. Причина раздумий была иной. Теремов сам не мог себе объяснить, почему он попросил Метельникова задержаться.

Во-первых, предполагаемый и несостоявшийся разговор между Голутвиным и Метельниковым оказался для Теремова полной неожиданностью. Наткнулся в коридоре на главного механика объединения и только от него узнал, что все руководство объединения тоже здесь. О чем они собирались говорить? Какая надобность в присутствии главного экономиста и главного механика? И почему этот разговор не состоялся? Почему Голутвин ничего не сказал Теремову? Накануне договорились с Метельниковым о встрече, а наутро забыл? Не похоже на Голутвина. Так или иначе, надо разобраться в ситуации, прощупать Метельникова, угадать тему неслучившегося разговора.

Теремов не сумел бы объяснить, отчего он так обостренно воспринял это внешне малозначительное событие. Кого-то зачем-то вызвал Голутвин. Ну и что? Какое ему-то, Теремову, дело до этого разговора? Почему он нервничает, волнуется? Всему виной слухи — ползут по коридорам, захватывают воображение.

Кто-то желал перемен, кто-то их боялся, кто-то полагал, что изменение в руководстве, возможно, и случится, но оставался глубоко безразличным, ибо оно, это руководство, было так далеко и недосягаемо, что всякое недовольство, высказанное наверху, воспринималось в десятом пересказе как невнятный гул артиллерийской канонады. Все эти слухи, слушки, нашептывания самых разных модификаций стекались не куда-нибудь, а в теремовский коридор. Здесь они систематизировались, проходили проверку на достоверность. В ведомстве считалось хорошим тоном относительно любых измышлений посоветоваться с ребятами из теремовского коридора. Теремов властвовал над второй средой информации и втайне гордился этим. Все было великолепно, пока слухи не коснулись самого Теремова. Нет-нет, его лично никто никуда не передвигал — поздно, годы не те. Правда, на этот счет существовало мудрое изречение какого-то английского историка, определившего данный возраст как возраст расцвета государственного деятеля. Но Теремов не был государственным деятелем и не имел такой перспективы, о чем тайно сожалел.

Теремову не хотелось уходить на пенсию. Он не чувствовал своих лет, по крайней мере ему так казалось. Следил за собой и не без гордости мог напомнить, что за последние два десятилетия ни разу не воспользовался бюллетенем. Он не рискнул бы сказать об этом вслух — после шестидесяти Теремов стал суеверен, но факт отменного здоровья существовал и доставлял ему мысленное удовлетворение.

Не исключено, что именно поэтому Теремов с раздражением воспринимал брюзжание Голутвина о неважнецком здоровье. Неуместными казались и его сарказмы насчет решений, под которыми стояла его собственная подпись, и уж тем более разглагольствования о невозможности что-либо изменить к лучшему. «Кризис трудовой нравственности, — вещал Голутвин. — Эпидемия профессионального паралича. Раньше можно было сказать одно волшебное слово «надо», и люди шли и делали свое дело, не задавая идиотских вопросов: кому надо, зачем надо? Теперь новые люди. Мало сказать, надо еще и доказать, что надо, и вот тогда они подумают: выгодно это самое «надо» или невыгодно? Не государству, нет, — им самим».

Теремов не любил этих голутвинских саморазоблачений. Он нутром угадывал, что все это неспроста. И хотя Голутвин на людях, в ведомстве, в кабинетах руководства был прежним Голутвиным, напористым, уверенным в себе, умеющим масштабно подать дело, от имени которого говорил, — Теремова, знавшего Голутвина почти двадцать лет, обмануть было трудно. Червь сомнения глодал душу Голутвина, и исподволь, издалека он готовил себя к переменам, которых, похоже, желал сам, поскольку они были естественными, а значит, ни обидеть, ни унизить не могли.

Теремов извелся. Он использовал все свои связи. Ему нужна была достоверная информация. Его собственная судьба связана с судьбой Голутвина, он был его человеком, достаточно заметным, возможно, даже необходимым, но его предназначение истолковывалось как нечто очевидно зависимое, вторичное: человек Голутвина. Уйди Голутвин, утрать свое влияние, свой вес как член коллегии… да что говорить… И тотчас понятие «Теремов» станет понятием относительным.

Такие вот мысли терзали мозг Теремова, когда в его удивительный кабинет вошел Метельников. Это было единственное помещение в здании со скрытой и внушительной нишей Г. Разделительная стена, существовавшая на других этажах, здесь отсутствовала. И человек, появлявшийся в кабинете, никогда не мог сказать точно, что там укрыто за изломом стены. Теремову не однажды предлагали другой кабинет, но он всякий раз находил веские причины к отказу. Настырным хозяйственникам надоело это бесполезное препирательство, они оставили Теремова в покое.

Он мог предложить Метельникову чаю, проводить его в ту часть кабинета, которая была скрыта от людских глаз. И там, удобно устроившись в мягких креслах, выбрать для разговора тон располагающий и доверительный. Теремов отказался от этой затеи, его устраивал разговор накоротке, некая дань случайности. Случайно встретил, случайно спросил, получил необязательный ответ, не очень задумался над смыслом и опять занялся своими делами. Никаких намеков, подкалываний, один конкретный вопрос. «Ну так что там у тебя с замом, уладилось? Взгляд рассеянный, тон необязательный, если я спрашиваю, то по принуждению, как бы от лица Голутвина интересуюсь развитием событий. Никакого нажима, никаких выговоров, просто даю понять: сам-то я помню, слежу, располагаю достаточной информацией, но не намерен ею злоупотреблять. «Все может измениться, — невесело думал Теремов. — Все!» Сегодня есть Голутвин, и Метельников зависит от его, теремовского, расположения. Завтра Метельников сменит Голутвина, и уже Теремов будет зависеть от настроения своего вчерашнего подчиненного. Голутвин уверяет: «Зря будоражишься. Афанасий Макарыч. Если хочешь знать, Метельников — либерал, он гарантия твоего административного долголетия». Но кто поручится, что мысли Метельникова совпадают с мыслями Голутвина! Да мало ли вариантов? Всесилие Голутвина не вечно, ему тоже могут указать на дверь. Пора. Значит, возможен вариант и без Голутвина и без Метельникова. Вот уж когда всем им придется выстраиваться в очередь перед дверью, через которую часом раньше вышел Голутвин… Итак, никаких расспросов, больше сочувствия.

— Да ты не расстраивайся, Антон Витальевич. Скорее всего срочный вызов наверх. И нас никого не предупредил.

— А я не расстраиваюсь. Начальство задерживается, подчиненным положено ждать. Не люблю срочных вызовов наверх.

— А кто их любит? В таких случаях, брат, всегда нужно иметь запасной вариант. К кому зайти, с кем переговорить. Времени жаль, а так какие твои беды.

— Это уж точно. Наши беды — семечки.