И восстанет ветер. Баллады — страница 9 из 13

Я понадеялся — тоже не вышло…»

А через месяц — или же год —

К рабби Шимону в дверь постучали:

«Друг мой, я сделал ошибочный ход

Мы ведь с тобою не доиграли!»

Первосвященник, наместник Петра —

В скромном наряде простого монаха.

В комнату следом вошло со двора

Лишь ожидание с привкусом страха.

Доску властитель легко разложил,

Неторопливо фигуры расставил.

Партия та же — и гость победил,

И капюшон аккуратно поправил,

И улыбнулся, и прошептал:

«Думаю, ты обо всем догадался.

Я поначалу тебя не узнал —

Только когда ты в игре растерялся.

«Пешка не сможет стать королем!» —

Этим отцовским словам не поверив,

Я не жалею сейчас ни о чем,

Собственной мерой дорогу измерив.

Бегство из дома, проклятье отца,

Ложь и интриги старого клира…

Но, по ступеням дойдя до конца,

Стал я властителем Рима и мира.

Брат мой, ты разве не помнишь меня?

Шахматы, игры, детские споры?

Все забывается… День ото дня

Память сплетает иные узоры.

Так почему ж я помиловал вас?

Видимо, встреча была не случайной.

Эта игра и злосчастный указ

Вдруг приподняли завесу над тайной:

Прав был отец — все сведется к игре:

Белое поле, черное поле.

В рубище или же в серебре,

Пешка иной подчиняется воле.

Даже пройдя по доске напролом,

В клетке последней, перед порогом,

Пешка не сможет стать королем —

Так человеку не сделаться Богом…»


В некоторых версиях этого предания утверждается, что имеется в виду раввин из Майнца Шимон бен-Калонимус по прозвищу Шимон а-Гадоль («Шимон Великий»), узнавший во время игры в шахматы в своем сопернике — Римском Папе — то ли сына, то ли брата. Это случилось в XII веке.

ВЕЛИКИЙ ИНКВИЗИТОР

Изгибается плавно зеленое море,

В горизонт упираясь холодным стеклом.

И не видно конца в затянувшемся споре,

Входят прежние тени в заброшенный дом.

Кружит в медленном вальсе Прекрасная Дама,

И глядит отрешенно надменный корсар.

Их шаги шелестят средь бумажного хлама,

И слова их похожи на черный пожар.

И еще один призрак лишает покоя —

Этот страшный монах с потемневшим лицом.

Он коснулся виска ледяною рукою,

Он смотрел, будто все еще грезил костром.

И в запавших глазах — не глазах, а глазницах —

Так сверкали частицы иного огня!

Он похож был на черную хищную птицу,

Он промолвил: «Ты тоже не понял меня…

Я карал за предательство и лицедейство! —

И внезапная боль исказила уста. —

Не за то, что вернулись они в иудейство,

А за то, что признали победу креста!

Вероломство и пытки, жестокость без меры —

Я согласен, но все же в конце-то концов

Это было защитой поруганной веры,

Малодушно отброшенной веры отцов…»

Было так неуютно от темного взгляда

И от горького яда безумных речей…

И спросил я его: «Кто же ты, Торквемада?»

И ответил мне призрак: «Последний еврей…»

Он сказал — и ушел… Разговоры о Боге,

О любви и судьбе показались пусты…

Кто за нами придет? Кто стоит на пороге?

Разрушаются стены, ветшают мосты…


Слухи о еврейском происхождении фра Томмазо де Торк-вемады появились еще при его жизни и не закончились со смертью. По сей день не утихают споры о том, что было истинным мотивом поступков этого человека.


ГОТИКА ЕВРЕЙСКОГО МЕСТЕЧКА

СОЛДАТСКИЙ ВАЛЬС

В тридцать девятом был отдан приказ —

И начался поход.

Солнце взорвалось, будто фугас,

Красным стал небосвод.

Огненный дождь и свинцовый град,

Воздух от гари сох.

Вместе с другими шагал солдат

По имени Эрвин Блох.

Был он однажды обласкан судьбой,

В сорок втором году:

Месячный отпуск, в Берлин, домой —

Поезд вновь на ходу…

Месяц прошел, и снова вагон,

И остановка в пути.

Он на варшавский вышел перрон

Пару шагов пройти.

Но сигарета погасла в руке,

Потяжелел закат:

Там эшелон стоял в тупике,

За оцепленьем солдат.

Он оглянулся, а позади,

Словно немой парад,

С желтыми звездами на груди

Плыли за рядом ряд.

Глядя в тетрадку, молитву читал,

В талесе и тфилин,

За остальными не поспевал

Старый седой раввин.

День почернел — несорванный плод,

Съежился и усох.

Молча смотрел на еврейский исход

Растерянный Эрвин Блох.

В поезд вернуться уж не было сил,

Слова не мог сказать.

С ним поравнявшись, раввин уронил

Выцветшую тетрадь.

Он подобрал, и промолвил старик,

Дав ему пролистать:

«Переписал мне псалмы ученик.

Как бы не потерять…»

И для чего-то добавил раввин

(Был неподвижен взгляд):

«Он из Варшавы уехал в Берлин

Лет двадцать пять назад.

Слышал, в Берлине стал он отцом,

Но взял его рано Бог…

Был на тебя похож он лицом,

А звался он Хаим Блох…»

Поезд еврейский ушел в горизонт

И обратился в дым.

Блох на Восточный отправился фронт,

К прежним друзьям своим.

Слушал, что пули протяжно поют,

Тренькают меж берез,

И вспоминал берлинский приют,

В котором когда-то рос.

Чаще молчал он и больше курил

И потемнел лицом.

И, наконец, расчет получил

Порохом и свинцом.

Где средь забытых Богом мест

Желтели трава и мох —

В этой глуши появился крест

С табличкою Эрвин Блох.

Но перед смертью, в тяжелом бреду

Видел он тот вокзал.

«Стойте! — воскликнул. — Я с вами иду! —

И за раввином встал. —

В ад, вместе с вами, дорогу избрал,

Не поверну назад!..»

Но ребе спросил: «А с чего ты взял,

Что это — дорога в ад?» 


Эрвин Блох погиб поздней весной 1944 года. По словам его сослуживцев, он погиб не в бою. Эрвин Блох был тайно арестован гестаповцами и погиб в одной из германских тюрем. Это произошло после покушения на Гитлера, когда вермахт избавлялся от остатков военнослужащих еврейского происхождения, еще состоявших тогда на военной службе. К началу Второй мировой войны их число приближалось к 25 тысячам солдат и офицеров. К концу 1944 года — единицы, да и те прикрывались фальшивыми документами.

БАЛЛАДА О ТАЛИСМАНЕ

В Подолии птицы тем летом не пели,

Тревожно ветвями вели тополя.

Гуляли козаки Зиновия Хмеля,

На Правобережье горела земля.

Еврейская кровь их пьянила что брага,

Познали местечки разбойный кураж.

Была средь козаков лихая ватага,

А в ней атаманом — Остап Барабаш.

Он ведать не ведал про милость и жалость,

Палил ему душу несолнечный зной...

Однажды в добычу Остапу досталась

Еврейская дева красы неземной.

Сказал он: «Я силой тебя не порушу.

Дай руку, дивчина, и едем со мной.

Крещением ты сбережешь свою душу

И станешь козаку законной женой».

«Спасибо, козаче, — она отвечала, —

За доброе слово и ласку твою.

Чудесною силою я обладала,

Теперь же я силу тебе отдаю:

Вот ладанка есть из Иерусалима,

Ее подарила покойная мать.

Наденешь — и пули горячие мимо!

Ни сабле, не пике тебя не достать!

Я знаю, козак, ты меня не обидишь,

Изведай же чудо, пусть пуля летит!

Стреляй-ка, не бойся, и сам ты увидишь,

Что ладанка эта меня защитит!»

Он выстрелил метко… Дивчина упала.

Ей взгляд затуманил полуночный мрак.

Она улыбнулась, она прошептала:

«Теперь я свободна... Спасибо, козак».

И ладанку в память о ней он повесил

На крестик нательный, под синий кафтан,

Коня оседлал, по недоброму весел,

Далече увел другарей атаман.

Козаков повел за богатством и славой,

В приморские степи, на горький Сиваш.

Схлестнулась ватага с татарскою лавой...

Остался один — атаман Барабаш.

Из Крыма Остап сам не свой воротился.

Ни саблей, ни пулею не был сражен.

На угол с иконами перекрестился

И в полночь на берег отправился он.

А там над рекою, у старого тына

Сиянье соткалось в ночной темноте.

Привиделось, будто стояла дивчина

То ль в саване белом, то ль в белой фате...

БАЛЛАДАО САПОЖНИКЕ ГЕРШЕ

Герш-сапожник летней ночью

После трех стаканов водки

Шел походкой прихотливой

Из корчмы домой.

Шел он улицей пустою

Мимо старой синагоги,

Где молитвы не звучали

Целых триста лет.

Словно холодом дохнуло

От развалин почерневших.

Показалось Гершу, будто

Огонек мигнул.

И, тотчас остановившись,

Он прильнул к стене разбитой

И всмотрелся осторожно

В синий полумрак.