И все содрогнулось… Стихийные бедствия и катастрофы в Советском Союзе — страница 8 из 68

[33]. Недавний всплеск внимания к глобальным климатическим изменениям несомненно поспособствовал осознанию человеком собственной роли в природных катастрофах, и тем не менее сваливать всю вину на саму природу как было, так и остается весьма выгодной политической стратегией. Официально в Советском Союзе, конечно, в этой политической схватке присутствовала лишь одна сторона, что, впрочем, не мешало руководству страны пытаться отодвинуть проблему подальше от каких бы то ни было подозрений в человеческом умысле.

Бедствия и слова, использовавшиеся для их описания, отражают изменения в практиках и приоритетах тех или иных советских руководителей. Вместе с тем бедствие не является сугубо политическим феноменом, поскольку оно само по себе уже выявляет характерные социокультурные элементы того ли иного социума. Советская страна гордилась своим этническим разнообразием, так что бедствия становились очередной возможностью для членов национальных республик выступить единым фронтом в деле отстраивания или перестраивания пострадавшего города. Лозунг о «братстве народов» – превратившийся с середины тридцатых в «дружбу народов» – являлся одним из ключевых элементов советского проекта[34]. Опираясь еще на ленинские заявления послереволюционного периода о самоопределении народов, советские власти в полной мере осознавали этническое разнообразие граждан страны и на официальном уровне всячески содействовали развитию национальных культур – за исключением, конечно же, их самоопределения как такового. На деле же национальная политика советского руководства всегда являлась довольно разношерстной – способствуя лишь некоторым культурным направлениям и полностью отвергая все прочие[35].

Соответственно, и правительственная реакция на случившееся бедствие по целому ряду направлений была тесно связана с национальной политикой в конкретной республике. Советские власти мало могли повлиять на время или место будущей катастрофы (как видно, даже вполне продуманное решение о размещении атомной электростанции на Украине не помогло избежать беды), так что спасательные и восстановительные операции требовались то тут, то там на всей обширной территории коммунистической страны. Куда более значимо то, каким образом трансформировалась динамика реагирования властей на случившееся. Так, если с большим крымским землетрясением 1927 года РСФСР пришлось справляться своими силами, то уже за ликвидацию последствий землетрясения в Ашхабаде в 1948 году ответственность взяло союзное правительство, теперь уже прямо апеллируя к дружбе народов. Стоит заметить, что в тогдашнем контексте слово «дружба» несло куда менее обязывающий смысл, чем в Ташкенте в 1966 году, когда Брежнев с Косыгиным вспоминали о ней при любой возможности.

Правительство и прочие лица трезво оценивали ситуацию – как позитивные, так и негативные ее стороны – и действовали соответствующим образом. Скажем, в Ташкенте советские власти усердно продвигали идею о создании мультиэтничной столицы Средней Азии глобального значения. Впрочем, так было не всегда. Землетрясения нельзя назвать традиционным русским несчастьем, поскольку зачастую они случались где-то на окраинах Российской империи, правителей которой волновали более привычные беды вроде пожаров или наводнений. Так что действия властей в значительной степени зависели от непосредственных государственных интересов в конкретном регионе, отчего выработалась (и надолго прижилась) довольно очевидная иерархия бедствий.

Говоря, что Российская империя была многонациональной страной, стоит также добавить – и «многобедственной». Государства вроде Швейцарии умело инкорпорировали свои бедствия – те же лавины – в национальное самосознание, поскольку вся горная область страны характеризовалась почти исключительно одной этой геологической чертой[36]. Российская же империя была для подобного подхода чересчур велика, хотя, конечно же, делала вид, будто это вовсе не так. Так, в конце XIX столетия в Ташкенте разразилось землетрясение страшной силы, и имперским властям пришлось иметь дело с его последствиями. Однако их реакция на землетрясение была скорее исключением, нежели правилом: куда чаще, чем от диковинных землетрясений, города империи страдали от пожаров [Зияев 1987]. Не далее как в 1842 году страшный пожар дотла спалил весь центр Казани, важнейшего городского центра на Волге [Turnerelli 1845].

Поскольку пострадавшие города требовалось перестраивать, в восстановительных работах принимали участие архитекторы, которым надлежало претворить опустошенную бедствием территорию в землю советского будущего. Конкретный масштаб влияния архитекторов на этот процесс зависел от характера бедствия, а также от значения, которое советское руководство придавало восстановлению пострадавшей области. Архитектор мало чем мог помочь с паводком в отдаленной деревне, но был весьма полезен, если требовалось заново спроектировать городской квартал. Когда стихия обратила в руины Ташкент, туда немедленно были направлены архитекторы, чтобы воссоздать город – сперва на бумаге, затем в макетах, а после – и в натуральную величину на разрушенных городских улицах. Учитывая магистральную для СССР идею улучшения жилищных условий советского человека, планы перестройки Ташкента звучали и ранее, так что кто-то, пожалуй, счел случившееся землетрясение даже в некотором смысле уместным. В любом случае, как бы ни относился к землетрясению тот или иной архитектор, ситуация в целом требовала появления большого количества планов и проектов, в которых невооруженным глазом было видно влияние западных тенденций. Как и в случае с отчетливо западными оттенками неоновых огней московских улиц, идеям западной архитектуры явно благоволили и в Ташкенте [Rüthers 2007: 212]. Изучая эти масштабные проекты, историк получает возможность яснее увидеть, какие пространственные и временные ценности были неотъемлемо присущи такому важному советскому городу. В частности, таким образом исследователь может сравнить примеры западного влияния с проявлениями исконно азиатского стиля, тем самым поставив под вопрос традиционные представления о сущности советского города[37].

Атмосфера, в которой проводилась реконструкция пострадавших городов, претворяла бедствие в нечто куда более значительное по размаху. Реакция на бедствие, при которой упор делался на дружбу народов, по сути, ставила эту ситуацию в один ряд с прочими крупномасштабными инженерными проектами. Если Днепрогэс в двадцатых годах строилась преимущественно русскими и украинскими силами, то строительство БАМа уже зиждилось на идее дружбы народов[38]. Действия правительства в случае бедствия в целом укладывались в русло более широких социалистических тенденций и являлись зачастую вполне привычным делом. Более того, дружба народов не была понятием статичным. Еще в конце сороковых годов советское правительство видело конкретные задачи в отношении конкретных народов, и термин применялся сугубо к жителям среднеазиатских республик; однако к 1966 году он охватывал уже все республики Советского Союза. Впрочем, к 1986 году это понятие опять пережило сдвиг в значении, вновь сузившись до горстки республик, принимавших активное участие в работах в Чернобыле. В отличие от Ташкента в 1966 году, представители азиатских республик выступали в Чернобыле сугубо на вторых ролях. И тогда же – с началом перестройки – все одряхлевшее здание дружбы народов начало оседать. Конечно, существует достаточно поводов для циничной оценки советской национальной политики, однако бедствия позволяют нам глубже взглянуть на изменения как самого этого лозунга, так и понятия, за ним стоящего.

Понятие дружбы народов призывало людей со всех концов страны оказывать помощь пострадавшему от бедствия народу; один латыш, к примеру, узнав о землетрясении в Ташкенте, отправился за несколько тысяч километров, чтобы помочь восстанавливать город. Подобные народные движения не просто отвечали на требования советского лозунга, но и вносили свою лепту в долговременную картину миграций, являвшихся результатом бедствий. Землетрясения, трагедия в Чернобыле и иные подобные ситуации приводили в движение массы людей, и это говорит о том, что советское население не являлось статичным и накрепко привязанным к своему месту. Вместе с тем формы миграции могли быть самыми разными: скажем, украинские (или какие-либо еще) добровольцы просто решали не возвращаться обратно, а остаться в отстраиваемой ими узбекской столице, чтобы строить там и свою новую жизнь – влияя, опять же, на демографию Средней Азии [Stronski 2010: 255]. А в других случаях переселенцы из разрушенного Ташкента решались навсегда остаться в каком-нибудь украинском городе или поселке. И каждая такая миграционная ситуация оказывалась связана с новыми и новыми социальными проблемами, несмотря на то что место самого бедствия, данную ситуацию спровоцировавшего, находилось уже за тысячи километров.

Бедствие – это тот момент, когда все общество (и местное, и в масштабе страны) призвано добровольно оказать помощь пострадавшим. Зачастую «первую помощь жертвы получают от окружающих их выживших, при лишь незначительном участии уполномоченных решать чрезвычайные ситуации органов» [Gilbert 1998: 98]. Примеров разнообразнейшего добровольческого опыта существует великое множество. Ребекка Солнит в работе, посвященной землетрясению 1906 года в Сан-Франциско и более поздним катастрофам, подчеркивает, что местные сообщества зачастую вполне успешно организуют собственные спасательные отряды, столкнувшись с тем, что демократическое государство либо вовсе не готово должным образом отреагировать на бедствие, либо же своей реакцией еще более усугубляет его последствия [Solnit 2009]. Так, скажем, когда в 2004 году мощное цунами накрыло побережье индонезийского острова Суматра, волонтерская помощь поступала буквально во всех возможных формах и со всех концов света – как в виде многочисленных пожертвований на спасательные и восстановительные работы, так и в виде прибывавших туда добровольцев. Кроме того, в XX столетии, помимо доброй воли отдельных людей, серьезную помощь жертвам многих трагедий оказали члены Международного движения Красного Креста и Красного Полумесяца, а также неправительственных организаций вроде «Врачей без границ».