И все же… — страница 8 из 58

енадцатью товарищами от рук членов праворадикальной группировки «Младотурки». Назым Хикмет обессмертил это убийство в поэме, до сих пор считающейся в Турции канонической. (Сам Хикмет, неофициальный лауреат по причине симпатий к коммунистам, не один десяток лет провел за тюремной решеткой и в изгнании.) Истинным же победителем из этих противоречивых сражений вышел Мустафа Кемаль, кто, будучи солдатом, внес свой вклад для отражения двух «христианских» вторжений на землю Турции и кто взял на себя всю полноту власти в ходе единственной в истории светской революции в мусульманском обществе. Тот факт, что впоследствии он сменил имя на «Кемаль Ататюрк» было частью его стержневой цели — придать Турции «западный облик», перевести на латиницу письменность, упразднить обязательное ношение мужчинами и женщинами религиозных головных уборов, официально ввести фамилии и вообще стереть в порошок исламский халифат, возродить который тщатся фундаменталисты теперь.

Памук превосходно отображает напластования прошлого, до сих пор сохранившиеся в Карсе, — в особенности армянские домишки, церквушки и школы — эфемерное напоминание о разрушенной и обесчещенной цивилизации под жутким саваном снега. От внимания автора не уходит и угрюмая отчужденность курдов. Расплатой за кемализм стало насаждение в Турции универсальной национальной идентичности, жестокое подавление любого этнического и религиозного разнообразия и водруженные повсюду бюсты сурово-неулыбчивого Ататюрка — символы власти и всемогущества военных, — на которые натыкаешься не раз и не два в повествовании Памука и которые не раз и не два становится объектом вандализма. (Ататюрк всю жизнь восторгался Французской революцией, но Турция, как в свое время было сказано и о Пруссии, скорее не страна, располагающая армией, а напротив, армия, располагающая страной.) В этих условиях от гражданина Турции требуется немалое мужество сказать «нет» официально авторизованной версии современного государства.

Впрочем, мужество в романе как раз отсутствует. Часть именитых ученых мужей Турции не так давно попыталась честно признать геноцид армян и подвергнуть критике официальные попытки дать ему рациональное объяснение. Главный инициатор этого начинания — Танер Акчам, который — и сам Памук хорошо понимает это — был вынужден опубликовать сделанные им выводы и заключения в Германии, как какой-нибудь презренный левак, — в то время как из романа Памука не составит труда уяснить, что все анатолийские армяне отчего-то решили собрать пожитки и скопом убраться подальше, оставив свое вековое наследие в качестве достопримечательности для охочих на зрелища туристов. Что же до курдов, Памук, изображая их как людей малоразвитых, сочувствует им.

Возрождение КА как поэта ввергает его самого, а заодно и нас, читателей, в состояние сравнимой с фатализмом пассивности. В самом начале повествования автор довольно скверно описывает, как в сознании КА зарождается задуманная поэма, но он ее не заканчивает из-за внезапного стука в дверь. Я усматриваю аллюзию с «Кубла Ханом» Кольриджа. Но через полсотни страниц, когда КА на сей раз вполне благополучно извлекает из подсознания еще одну поэму, мне на ум пришел вполне трезвый рассказ кого-то из Порлока, кто однажды в критический момент прервал творческие искания Кольриджа. Буквализм и педантизм Памука — злейшие его враги как сочинителя выдуманных историй. Он не доверяет читателю до тех пор, пока не обрушит на него водопад объяснений и пояснений самого что ни есть дидактического толка. Всю оставшуюся часть романа нас убеждают уверовать скорее в чудеса, нежели в реальность: КА просто усаживается в самые неподходящие моменты где попало и с ходу начинает строчить на чем попало вполне безупречные поэмы (правда, текст их не приводится). То есть, хоть и с трудом, в этом случае все же применимо клише «автоматическое письмо». Но я никак не мог отделаться от ассоциаций с Кораном или его «чтением вслух», которое и обеспечило пророку Мухаммеду репутацию медиума божественного.

КА представлен нам как человек, который принял или предпочел атеизм в качестве защитного эпидермиса. Его неверие суть одно и то же, что и его попытки обезболить воображение и снизить болевой порог восприятия. Его психика балансирует где-то на грани переносимого, и он всегда готов испытать потрясение от разговора с первым попавшимся собеседником. Но когда на его глазах фанатик-мусульманин хладнокровно убивает учителя, КА никаких чувств не испытывает. Лишь в обществе дервишей и суфиев — эти исламские секты выстояли после указов Ататюрка — КА растроган до слез, и душа его открывается. И все же:

«В нем усиливался страх того, что несчастье и безнадежность находятся где-то рядом, это было то ощущение, которое появлялось именно тогда, в детстве и в молодости, когда он был невероятно счастлив».

Словно принц Датский, столкнувшийся со сходной проблемой, КА испытывает облегчающий катарсис, принимая участие в постановке пьесы о насилии, выставляющей напоказ его собственные страхи и опасения. Памук часто и громогласно цитирует Чехова, и с самого начала лежащее на камине ружье в конце концов все же выпускает смертельный заряд. (Оно описывается как «Винтовка „Канаккале“», Канаккале — так по-турецки звучит название пролива Дарданеллы и берега Галлиполи — именно там Ататюрк и получил боевое крещение в статусе командира.) Еще один выстрел — из револьвера, — от которого гибнет КА, слышен лишь за сценой. Но каждый поймет, что месть исламистов как возмездие за его чужеродную непохожесть настигла его даже в сердце Европы.

Затянутый и местами неуклюжий роман Памука следует воспринять как культурное предостережение. И сегодня фигура Ататюрка настолько весома, что даже после его смерти в 1938 году западные державы силятся отыскать того, кто заместил или скопировал бы его. Какое-то время считалось, что достаточной харизмой обладает решительный секулярист Насер. Таким был Садат. Какое-то время таким был шах Ирана. А также Саддам Хуссейн…

Больше всего на свете желая обзавестись современным, но непременно «мусульманским» государством, США и ЕС в последнее время принимали все попытки Турции на модернизацию за чистую монету. Внимательный читатель «Снега» не станет безоговорочно принимать столь убаюкивающую концепцию.

«Атлантик», октябрь 2004 г.

Чернить так чернить

В классическом романе «Похождения бравого солдата Швейка», вышедшем в свет после Первой мировой войны, чешский писатель Ярослав Гашек упоминает о «партии умеренного прогресса в рамках законности» — политической формации, о которой испокон веку грезили власть имущие. Если ты в рядах столь почтенной партии, тебе уж не придется прибегать ни к какому политесу, тебе не грозит участь прослыть тем, кто сеет плевелы недоверия к властям или государственным институтам. Вместо этого (и скорее всего) из твоих уст будет звучать: «По обеим сторонам дела можно многое сказать». Или — «Истина где-то посредине». Или — «Белое и черное волей-неволей порождают почтенный серый цвет».

Как обычно, сатира защищает сама себя. Политическая формация, абсурдная на взгляд любого мало-мальски разумного читателя в Австро-Венгерской империи, большинством когорты нынешних американских политобозревателей возведена в идеал. Каково же самое тяжкое обвинение в адрес современного политика? Ну разумеется, «фанатик». А что же самое страшное, что может быть высказано в адрес этого самого «фанатика»? То, что он только и знает, что «вносить раскол и сеять смуту». Что в период ведения избирательных кампаний подвергается наибольшему остракизму? «Негатив» или, хуже того, «чернуха». Мол, такого рода линия поведения «распаляет, но никак не просвещает». (Забывают, правда, о том, что без тепла и света не бывает.)

Приведенный перечень уничижительных терминов говорит о многом, как и почти что повсеместное принятие СМИ нарочито неотесанной лексики. Вот свеженький «звездный» примерчик. Сенатор Джон Керри отнюдь не намеревался кичиться своей армейской службой, упомянув, что да, в армии служил. (То есть он явно не намеревался доказывать, что и демократы во время вьетнамской войны тоже не сидели сложа руки, и в этом смысле ничуть не уступали республиканцам.) Просто упоминание, не более. Но на его послужной список с разной степенью остервенения и искажения фактов накинулись все кому не лень, и ответ последовал незамедлительно. Когда я писал это эссе, передо мной был разложен номер «Нью-Йорк таймс» от 27 августа 2004 года с предвыборной рекламной статьей на всю полосу, обличавшей нападавших на Керри «Ветеранов ВМФ за правду». Эта дорогая платная публикация констатировала: «Это можно остановить. Просто нужно желание. Хватит мутить воду. Давайте по делу».

Кто был тогда прав, кто виноват — сегодня не суть важно. Важно то, что упомянутая рекламная статья не столько подвергала сомнению правоту ветеранов, сколько предупреждала о том, что никому из нас не дозволено выдвигать необоснованные обвинения. Раз уж кандидат поднял тот или иной вопрос, предполагается, что у него есть право на собственную трактовку при условии, что он не передергивает факты. Все остальное — от лукавого. А в призыве «давайте по делу» — пресловутая неотесанность лексики. Но Керри явно вынудили распространяться о службе в армии. Под самой рекламой красовалось пояснение «Оплачено Национальным комитетом Демократической партии США» вкупе с припиской: «Данное заявление не одобрено ни одним из кандидатов или уполномоченных ими комитетов». Сегодня даже законодательство предписывает нам уверовать в то, что при сборе денежных средств партии независимы от своих кандидатов (из чего вытекает, что «Ветераны ВМФ за правду» претендуют на некую аполитичность, всячески отмахиваясь от всего, что могло бы вызвать подозрения в позорной ангажированности).

Но возможна ли вообще та самая «аполитичность»? Есть ли возможность избежать ее, если ты ввязался в политические игрища? Есть ли нечто такое, из чего политический капитал уже никак не сколотить? Сами по себе эти вопросы — чисто риторические — уже наводят на размышления. Поскольку все электоральные метафоры тяготеют к спорту, пестрят терминологией типа «центровой», «нападающий» или «защитник», почему бы и в политике не обзавестись мячиками для игры? (Разумеется, если воспользоваться метафорами рыночными, речь здесь идет скорее о краткосрочных дивидендах, нежели о фундаментальном сколачивании политического капитала.)