Но отец, Александр Ильич, еще не спал, ходил из угла в угол по своему кабинету, иногда останавливался перед окном и смотрел в невидимый за стеклами черный сад.
Он выглянул в переднюю на шум шагов, сердито блеснул глазами из-под очков на снимавшего шинель Григория.
— Где же ты бродишь до полуночи, сын? — спросил он с укором. — Ты же знаешь — мать беспокоится! В городе творится черт знает что. Долго ли до беды!
— Я осторожно, папа. А у тебя неприятности?
Александр Ильич обреченно махнул рукой:
— А! Бросить бы все и уехать куда глаза глядят! Сижу возле хлеба, как собака на сене, а кругом детишки с голоду мрут… Ну ладно, ты еще ничего не понимаешь. Иди спи.
2. ЗАБОТЫ ГУБЕРНАТОРА ФОН ЛАУНИЦА
Отложив телеграммы, фон Лауниц грузно поднялся, подошел к окну.
Мертвая улица. Пыль. Безжизненная, обугленная зноем листва тополей.
Прищурившись, губернатор оглядел видимый за крышами домов горизонт, боясь увидеть дым очередного пожара. Сколько раз в течение этого проклятого лета он вскакивал по ночам и со страхом смотрел на беззвучно полыхавшие в ночи костры!
Он стоял, потирая ладонью грудь, и думал, что следовало еще в прошлом году уйти в отставку, не было бы этой нервотрепки, ежесекундного ожидания беды. Нет, не почуял, какое накатывается лето… Страшно подумать: бунты по всей губернии! За три года его губернаторства не было в Тамбове ничего подобного.
Фон Лауниц вернулся к столу. Беспорядочным ворохом белели на нем бумаги. Усталым жестом взял последнюю телеграмму.
Из министерства внутренних дел требовали принять самые срочные меры к охране имения графа Воронцова-Дашкова.
С внезапно вспыхнувшим раздражением фон Лауниц швырнул телеграмму. Этим хорошо командовать! У них под боком и жандармерия, и казаки, и войска. Чуть что — выводи на площадь и стреляй, как 9 января на Дворцовой.
Неслышно распахнулась дверь, на пороге появился щеголеватый Митенька, один из любимцев Нарышкиной, крестной матери государя. На ее имение тоже по ночам налетают злоумышленники, и там тоже приходится держать взвод драгун. Не дай бог, стрясется с ее имением беда — головы не убережешь!
— Что?
— Телеграммы губернатора Саратовской губернии.
— Давайте!
Столыпин телеграфировал, что бунтующие саратовские крестьяне, громя усадьбы, подвигаются к Кирсановскому уезду, Тамбовской губернии, между рекой Карай и линией железной дороги.
Час от часу не легче! Причем логика сего продвижения вполне ясна: бегут мужички от карающей десницы Петра Аркадьевича. Уж очень она беспощадна и тяжела!
Митенька стоял навытяжку, ждал.
— Вызовите вице-губернатора и полицмейстера!
В прежние годы губернаторствовать в такой губернии, как Тамбовская, было легко и приятно. На ее холмистых просторах, среди березовых перелесков и сосновых боров, притаились имения самых знатных фамилий России: Волконских и Гагариных, Орловых-Давыдовых и Нарышкиных, Паскевича-Эреванского и Вяземского, Оболенских, Строгановых и многих других. Благодаря этому в обеих столицах у фон Лауница год от года крепли высокие связи; приезжая в Петербург, он чувствовал у себя под ногами твердую землю. А сейчас даже это обернулось злом: владельцы разграбленных имений во всем винят его.
Зазвонил телефон, губернатор с досадой взял трубку:
— Да.
— Беспокоит вас, ваше превосходительство, тамбовский уездный исправник… Да, Богословский. Вы изволили высказать желание самолично допросить арестованных крестьян-бунтовщиков. Сейчас из Шацкого уезда доставлены таковые. Желаете выслушать?
— Приводите.
Когда Богословский в сопровождении стражников привел к губернаторскому дому избитых, со связанными назад руками мужиков, в кабинете уже сидели вице-губернатор Богданович, тощий и желчный человек с запавшими висками, советник губернского правления Луженовский, красивый и статный, с нервно дергающимся ртом, и полицмейстер.
В кабинет ввели двоих задержанных. Один — старик со свалявшейся кудельной бородой, в домотканой рубахе, перепоясанной веревочкой, с подстриженными под горшок седеющими волосами. Лицо — дубленное морозом и зноем, иссеченное морщинами, синеватые с детским выражением глаза.
А другой — могучий детина в изорванной рубахе, кудрявый и злой. Разбитые губы плотно стиснуты, кирпичные скулы упрямо выдаются вперед, и глаза из-под выгоревших на солнце пшеничных бровей — непримиримые и жестокие.
Насупившись, фон Лауниц рассматривал арестованных.
Стражники с обнаженными шашками остановились у порога, поглядывая то на губернатора, то на арестантов, особенно на молодого. У того на связанных позади руках вздулись толстые жилы; казалось, ему ничего не стоит, напружившись, порвать впившиеся в кисти рук пеньковые путы, и тогда берегись, губерния, берегись, начальство!
— Разрешите доложить, ваше превосходительство? — Богословский прошел к столу губернатора. — При этом парняге обнаружены поджигательные листки. — Богословский положил на стол губернатора измятую серую листовку.
Сверху косым курсивом значилось: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» А ниже — крупными, кричащими буквами: «В Борисоглебский уезд «для водворения порядка» командирован исправник Ламанский с казаками и солдатами. Целыми массами расстреливаются и засекаются насмерть крестьяне по приказанию Ламанского… Сквозь пальцы смотрит он на дикие расправы казаков, которые врываются в дома, бьют и секут крестьян, отрубают им носы и уши, грабят имущество и насилуют женщин!»…
Фон Лауниц брезгливо отстранил листовку, скользнув взглядом по последней строке: «Борисоглебская группа РСДРП». Они все еще на воле, эти социалисты проклятые!
Связанные мужики стояли, переминаясь с ноги на ногу. Губернатор и сам себе не хотел признаться, что боится этих беззащитных людей. Видимо, и его императорское величество побаивается таких, иначе чем же объяснить появление манифеста от 6 августа о созыве Государственной думы? Но вряд ли удастся гофмейстеру двора его величества господину Булыгину, сидя в Питере, обуздать многомиллионную орду взбунтовавшихся по всей России мужиков.
— Грамотные? — спросил фон Лауниц арестованных.
— Не умудрил господь, ваша светлость, не уподобил, — торопливо закланялся старик. — Крестиком расписуемся… А грамотку сию на курево берегли.
— Фамилия как?
— Архиповы мы, ваша светлость, Архиповы. А по имени меня Сысоем звать, ваша светлость. А это племяш мой, Никандра.
— Что же вы, Архиповы, бунтуете, царевых врагов радуете? — помолчав, хмуро спросил губернатор. — Ну, что теперь с вами делать, темные вы лбы? Жиды листы подметные пишут — читаете! Бунтуете!
— Какой бунт, ваша светлость? — ссутулившись, заторопился старик, зябко шевеля плечами. — Руки бы развязать, затекли вовсе. А? Дозволь, милый.
Фон Лауниц кивнул стражнику, и тот с трудом развязал туго затянутый узел.
— Благодарствуйте, ваша светлость! Уж до того затянули вервие — моченьки никакой не было. А что касаемо бунту, так какой могет быть бунт, ваше сиятельство? Я уж это лето двоих внуков на кладбище отнес, попухли с голоду и померли, не дожив. И еще двое предвидятся… Ну и пошли мы, значится, к их сиятельству до новины просить — хучь бы которых от погибели спасти. А он на нас собак. Да управитель с ружьем выскочил, пух-пух в воздух. Ну и опять мы — домой. А дома чего? Голодные, сказать, рты… В лежку лежат, смерти ждут… Внученька у меня, ваше сиятельство, так она в руки мне глядит, ждет: принес чего, деда? А чего же я ей принесу, ежели меня, скажем, собаками — последние порты в клочья пустили? Она уже вовсе прозрачная стала, что свечечка восковая, только глазки и живут. «Принес чего, деда?» А я? Мне либо хлебушка ей корочку достать, либо вожжи через стреху перекидывать. Вот гляди, я перед тобой на коленки валюсь — спаси ты мою внученьку за ради христа! Ить у нас не то лебеду, кошек там да собак едят, у нас же, милый, покойников на кладбище раскапывают. Ну прикажи, ваше сиятельство, прикажи мне полпуда муки выдать, я тебе вечный раб буду, я за тебя в любой огонь полезу… — Стоя на коленях, старик тянул к губернаторскому столу огромные руки. — Имей ты человечество, милый. Бунт! Какой бунт, ежели душа с горя заходится, ежели нету ей никакого пропитания!
Луженовский встал и, с усмешкою склонив голову, сказал фон Лауницу:
— Не кажется ли вам, ваше превосходительство, излишним сие представление? Будучи пойманы, бунтовщики почти всегда становятся казанскими сиротами: дескать, повинную голову меч не сечет… Со старикана, конечно, взять особо нечего — темнота, а вот вы этого Микулу Селяниновнча поспрошайте, как он изволит насчет чужой собственности помышлять.
Молодой арестант неожиданно улыбнулся разбитыми губами.
— В корень глядишь, ваше благородие! — Он мотнул головой, откидывая упавшие на лоб черные, мокрые от пота волосы. — Со мной разговору, как с Сысой Спиридонычем, не получится. Вы считаете: вам бублик, а нам от него дырку. А где же справедливость? Нету ее! Вон, пошли питерские рабочие за справедливостью к царю-батюшке. И ведь не с бунтом пошли, а с молитвой. С иконами. С царскими патретами. А им чего? Сколь тысяч постреляли!
— Довольно! — крикнул фон Лауниц, вставая. — Митенька!
— Слушаю, ваше превосходительство!
— Скажите на кухне, чтобы старику дали полпуда муки. И пусть отправляется домой. Пусть знает, что не враги его управляют государством, а люди, сочувствующие народу в посланном ему богом несчастье… Слышал, что я сказал, старик?
Тот снова повалился на колени.
— Спаси тебя господи, барин! Спаси и помилуй! И детям и внукам накажу бога молить… Полпуда — это ежели с лебедой, так это же я всей семьей месяц житель! А там, глядишь, картоха. Господи боже ты мой!
Молодой арестант смотрел на старика с жалостью.
— А мне, превосходительство и благородия, не иначе как прямиком в казенный дом?
— Так ты же, Никандр Архипов, человеческого языка все равно не понимаешь, — усмехнулся Луженовский. — Врежут тебе, любезный, сотенку-другую плеточек — шелковый станешь. Да еще по Владимирке прогуляешься.