3
Гости разошлись, в квартире стихла отупляющая однообразием музыка, а Полянин Алексей Иванович всё сидел в углу дивана в полной физической и душевной усталости. Как ни был короток разговор с Авровым, он стоил сил, к тому же Алексей Иванович ясно сознавал, что встретиться с Авровым ему ещё придётся.
В комнату в озабоченности вошла Инна, сказала:
− Юрий Михайлович велел постелить!
Она раскрыла дверцу шифоньера, перенесла, взвалила на диван одеяло, подушку, простыни, попросила:
− Встань на минутку! – С привычной ловкостью застелила диван – Ну, вот, располагайся, - сказала и, улыбнувшись, вышла.
Алексей Иванович навесил на стул свой, не по сезону, тяжёлый пиджак, снял рубашку, присел на край постели.
Инна снова вошла, прикрыла за собой дверь, сбросила туфли, присела на кресло, аккуратно сняла чулки, так же аккуратно разложила по широкой мягкой спинке. Поднялась, по русалочьи выгибаясь, стянула с себя узкое платье, швырнула на чулки, пришлёпывая по паркету босыми ногами перебежала к дивану, пристроилась в уютной близости.
− Хочешь?!. – шепнула, прижимаясь к плечу. Я – сладенькая!. Мягкие её волосы, щекочущие ему губы, ещё хранили запах табачного дыма, весь вечер витавшего над застольем. Но запах этот перебивался с другим, тонким, волнующим ароматом. Алексей Иванович слышал о неотразимом запахе парижских духов, подумал, сдерживая желание коснуться чужих волос, что французские парфюмеры изрядно потрудились, чтобы пробуждать в мужчине влечение, подобное влечению кота к дурманящему запаху валерианы.
Инна дотянулась губами до уголка его губ, легонько надавливая своим телом, укладывала его на подушку. Протезы мешали ему лечь. Инна почувствовала заминку, поняла, прошептала ему в губы:
− Не расстраивайся. Сама расстегну…
Она приникла к протезам, торопясь освободить от них его ноги. руки её были слабы, или она не знала, как это сделать, и Алексей Иванович осторожно отвёл от протезов почти невесомые для его рук тоненькие руки Инны, закутал её в одеяло, поднялся, тяжело переступая, отошёл к окну.
− Ты что?!. – Инна растерянно смотрела округлившимися глазами. – С моей стороны никаких претензий! Обнялись – разошлись. Вспомнишь – хорошо. Не вспомнишь, что ж… - Она пожала худенькими плечами.
Алексей Иванович опираясь спиной на подоконник, стоял, охватив себя руками, смотрел сожалеющее на красивую, в общем-то совсем ещё девчонку, открыто зовущую его к себе, и совсем не любовные мысли роились в многодумной его голове. «Нет, милая девушка, - думал он. – это только кажется, что всё легко и просто. Кто сотворил тебя такую? Сама бы не додумалась!»
− Ну, что стоишь, как Христос перед народом? – Инна начинала сердиться. Высвободилась из одеяла, потянулась к письменному столу, выдвинула ящик, не глядя, вытянула из лежащей там пачки папиросу, зажигалку, закурила, вызывающе дохнула в его сторону. И как только Инна закурила, Алексей Иванович успокоился совершенно: курящая женщина для него была неопасна. Инна даже в раздражении выглядела жалкой и беззащитной. Он ждал, когда она выкурит папиросу. Она докурила, нервным, каким-то размашистым движением выдвинула из под дивана пепельницу, вмяла в её заваленное окурками дно, свою папиросу, откинулась на подушку. В чисто женской её обиде было столько наивной колючей девчоночности, что Алексей Иванович рассмеялся. Подошёл, присел на диван, успокаивающе погладил по щеке. Она обхватила его руку, потянула к себе. Алексей Иванович отрицательно покачал головой.
− Лежи, лежи, человечек! – сказал отечески. – Давай лучше поговорим. Сегодня что-то всё фронт вспоминается.
− Ну, давай, рассказывай, - разрешила Инна, не отпуская его руки.
Алексей Иванович не был хорошим рассказчиком. Воспоминания о событиях даже весьма отдалённых, были для него так же живы и близки, что возбуждали скорее его самого, чем слушающего его человека. Слабость свою он знал, и, наверное, в сумбурности сегодняшнего дня не стал бы откровенничать, но Инна напомнила ему фронтовых девчат, с нелёгкой, подчас запутанной их жизнью, и потребность умиротворить душу этой вряд ли счастливой девчушки, побудила заговорить.
− Знаешь, вот, - начал он, как-то даже стеснительно. – На войне пришлось мне быть среди девчат, среди отчаянных, совсем не думающих о себе фронтовых сестричек. Написано, сказано о них разное, а я готов и сейчас поклониться им, их особому, женскому подвигу… - Алексей Иванович заметил любопытствующий, явно насмешливый взгляд Инны, понял, что зарапортовался, потёр в затруднении лоб.
− Ладно, бог с ней, с философией, - сказал смущённо, - расскажу только про одну сестричку.
Отвели нас после боёв на формировку, прибыло пополнение и в наш санвзвод. Из трёх новых девчат, одна, ну, сразу выделилась! Не красотой, нет. Чем? Кто скажет! Есть какая-то тайна женской привлекательности. Маленькая, полноватенькая, заострённый нос на пухлом личике – что особенного? А вот хочется лишний раз взглянуть!.. На нас, командиров, принимавших пополнение, смотрела она из-под выпуклого умного лобика, прикрытого с обеих сторон крыльями чёрных волос, внимательным, каким-то приглядывающимся взглядом. И было в её взгляде, - пусть громко это прозвучит, но сам я был такой! – ожидания счастья! Вот, как понять: фронт, смерть, с земли и с неба, и здесь же, у смерти на виду, ожидание своего, девичьего счастья!
Нам она скромно представилась: «Лидочка», и девчата увели её в свою землянку. Высшим для нас командиром был военврач, молодой красавец, попавший на фронт с четвёртого курса мединститута. Любитель гитары, романсов и женщин, он не очень-то стесняя себя в желаниях. Правда, своих девчат остерегался, как-никак командир, девчонки - те же солдаты. На свидания ходил в соседние санроты. А тут занесло: положил глаз на Лидочку!
Полк стоял в лесах. Март, снега уже подтаивают. С потеплевшего неба весной напахивает. В один из вечеров приводит военврач Лидочку в землянку и оставляет ночевать. В землянке обитало нас четверо, старшина, двое нас, фельдшеров, и он, врач, и спали все на одних земляных нарах, бок к боку. Муторно я чувствовал себя в ту ночь. Но командир, есть командир, на всё командирская воля. Хорошо ещё, что моё место было с противоположного края.
Утром военфельдшер, Иван Степанович, - пожилой уже! – мне и говорит:
− Что-то у нашего Жуана не получилось. Он к ней, она – в крик!..
Да и со стороны заметно: Лидочка, как в воду опущенная. Врач – зол, на нас не глядит.
На вторую ночь – всё то же. Тут я не выдержал. Остались мы вдвоём, я и высказал ему своё возмущение. Благо давала мне нравственное право общая наша партийная принадлежность. А комиссара он боялся. В общем, врага себе нажил. К вечеру, смотрю, взял наш командир гитару, сидит тренькает.
Вдруг запел, не глядя на меня, что-то о коварстве друга, о ноже, что вонзили ему в спину. До этого случая отношения у нас были почти дружеские: как-никак, оба ленинградцы, да и разница в возрасте – четыре всего годочка. Я не уступил. Лидочку он оставил в покое.
Вскоре выпало нам с Лидочкой идти по какому-то делу в медсанбат, - шесть вёрст по лесной заснеженной дороге! Ну, тут я выговорил и ей: о её наивности, доверчивости, о том, что чувства надо беречь, что иной раз они дороже жизни! Это я-то ей говорил, кого на каждом шагу били и ломали за наивную мою доверчивость! Это я-то учил девчонку, почти себе ровесницу!..
Лидочка внимательно слушала, смотрела задумчиво себе под ноги, время от времени взглядывала на меня из-под умного своего лобика – взгляд её тёмных глаз даже пугал!
До медсанбата добрались в сумерках. Торопись, не торопись, а ночевать пришлось в гостях. Повёл Лидочку к девчатам в блиндаж. А девчата медсанбатовские, как увидели новенькую, да ещё москвичку, окружили нас, и давай в любопытстве щебетать – расспрашивать!..
Я знал: в медсанбате строго следили. Никто из командиров, охочих до девчонок, не смел вторгаться в святую их обитель. Хотел уйти, но девчата взяли меня на поруки: провели короткое совещание, предупредили друг друга – никому ни гу-гу, и оставили в своём блиндаже. До сих пор не знаю, чем заслужил особое их расположение? Видно, чувствовали девчонки: не могу я не ответить доверием на их доверие!
Лидочку увели в угол, безумолку расспрашивали как там, в столице, в отдалившейся от них жизни, где тихо, где, как прежде, все живут и работают. А меня уложили на общие нары, за большой железной бочкой-печью, чтоб не видать было от входа. И коптилку перевесили так, чтобы я был в тени. Едва сбросил сапоги, вытянулся в тепле, с двух сторон приникли ко мне девчата. Приникли, зашептали о горестях своих и печалях. Такие девчоночьи откровения навалились на меня, что и помыслить не мог! Слушал, приобняв обоих за плечи, сочувствовал, одобрял, советовал. Боялся разочаровать своей мальчишеской неискушённостью, как святой отец, утешал, благословлял их девичьи ожидания. По очереди уходили они на дежурство, на их место приходили другие, также вот приникали ко мне. Каждой исповеди внимал я с сочувствием, и помыслы мои были чисты. Я скорее застрелил бы себя, чем мужским желанием разрушил бы доверчивость хоть одной из них!
Одна из молчаливых грустных девчонок, которой ни мать, ни отец не подарили для жизни привлекательности, вдруг жалобно попросила: «Алёша, поцелуйте меня…» Как только мог нежно я поцеловал, наверное, ещё не целованные губы, она прижалась ко мне и заплакала…
Инна не отпускала руки Алексея Ивановича, смотрела с каким-то диковатым любопытством.
Алексей Иванович грустновато улыбнулся.
− Ту девчушечку я очень даже понял. Года не прошло, я оказался в такой же печали.
В том же медсанбате, в окружении тех же девчат, мне ампутировали сначала одну, потом другую ногу. На машине, вместе с другими тяжело раненными отправили в Смоленск. Водитель боялся бомбёжки. Восемьдесят километров гнал по разбитой дороге, вытряхивая из нас вместе с адской болью свежих ран, последние силы. Когда на носилках внесли меня под своды полуразрушенного монастыря, где разместился госпиталь, и опустили на каменный пол, я был не в силах даже вытереть слёзы на своих щеках. И тут тихо подошла ко мне сестричка в белом халате, нагнулась, погладила тёплой ладошкой по голове. Я увидел добрые сочувствующие глаза, едва слышно попросил: «Поцелуйте, пожалуйста, меня…»