Макар не видел глаз Первого – широкой ладонью закрыты были глаза и верхняя половина лица, другой рукой медленно он помешивал чай в стакане. Всё же успел заметить Макар, как от осторожно несогласных слов Фёдора Митрофановича жёстко сомкнулся у Первого рот отвердели губы, пальцы, держащие ложечку напряглись.
Макар уловил недовольство Первого. И хотя по житейскому своему опыту, скопленному в прежние годы, понимал и разделял правоту Фёдора Митрофановича, тот, другой человек, что поселился в нём, в этом видном со всех улиц, даже из-за Волги, с Семигорской горы, всегда тёплом, уютном, сытном здании, насторожился, заставил опасливо подумать, что открытость и доверчивость, к чему с Фёдором Митрофановичем они расположились, не для этого кабинета.
Первый из-под руки смотрел вопросительно, и Макар, угадав настроение Первого, извернул свои мысли, сказал не то, что было на уме. Обращаясь к Обухову, в то же время не сводя глаз с Первого, проговорил вроде бы даже с назиданием:
− Понимаешь, Фёдор Митрофанович, людьми не сразу улавливается даже полезное для них. Возможно ли до бесконечности ждать того, что должно быть?.. Увидел, как Первый одарил его похвальным взглядом, а на Фёдора Митрофановича смотрел долго в каком-то неясном раздумье, потом уж заговорил:
− Погодить советуешь, Фёдор Митрофанович?.. А я такую историю тебе расскажу. Как-то, годочков этак пять тому назад, - не в том суть, был я в Москве. Приятель затащил к писателям, какое-то совещание по деревне у них было. Народу – густо, на лестнице, на хорах. Известные, как положено, внизу, в Президиуме. Под клубом у них старинное здание с высоким потолком, узкими окнами, камином, - раньше, говорят, масонская ложа была. Это так, к слову. О другом сказать хочу. Выступал там известный всем нам Валентин Овечкин. Он в правительстве на слуху, и в народе принят, как правдолюбец. Сам знаешь, как писал о нашем райкомовском брате. Так вот, этот самый Валентин Владимирович в возбуждённой своей речи, сказал такие слова: «Если колхозник не понимает всех выгод открывающейся перед ним жизни, тащить его туда надо силой!..» Силой! Понимаешь, Фёдор Митрофанович? Своими ушами речь его слышал. И запомнил из всего прочего. Вот как сталкиваются жизнь и политика. Политика толкает жизнь. Никак не наоборот. Иди, подумай Фёдор Митрофанович. Без единомыслия нам не сработать…
Поныне помнил Макар, как отяжелела совестливая половина его души, когда прикрылась тяжёлая кабинетная дверь за как-то сразу ссутулившимся Фёдором Митрофановичем.
Долго молчал Первый, вглядывался в прихмуренное лицо Макара, не то спросил, не то сказал:
− Как должно понимать подобные настроения да ещё в районном руководстве? Не один же он думает так! Готовь бюро, Макар Константинович…
Ох, как ёкнуло у Макара сердце, перед боем такого не бывало! Перед самым бюро нарочно забрался в дальний, бездорожный угол района, вроде бы сам отрезал себя распутицей от участия в неминуемой расправе. От Бюро укрылся, от себя – не мог. Как никогда прежде сознал, что не рождён ни для какой должности. А тут ещё Васёнка ткнула его в Якова Фомина. Беду чуял Макар, с обеих сторон чуял. Да разве остановишь телегу, коли лошадь под гору понесла?..
3
… Утром, оказавшись у себя в кабинете, Макар, впервые не схватился за телефонную трубку. Сидел в недвижности, обдумывая, что предпринять по Фомину, - поехать, глянуть ли на всё своими глазами, то ли отстраниться, будто не ведая, покуда всё само образуется.
Решил не влезать в паскудное дело. И тут же, здравой мыслью ознобило: «Ну, смолчу. Да утаишь ли шильце, в карман засунутое? У Первого весь район под глазом. Ох, и лихо будет Фомину, ежели прознает Первый…»
Как в воду глядел! Не успел определиться, позвали к Первому. Серафим Агапович, не вставая из-за стола, молча протянул руку, тиснул легонько слабыми пальчиками, сказал в озабоченности:
− Фомин в «Пахаре» в вольницу играть задумал. На обман пошёл. Езжай. Разберись. К вечеру доложишь.
И пошло, закрутило. В который раз понесло Макара по бурливой реке чуждых ему дел. Как ни старался выбиться из потока, задержаться, поразмыслить, чужая сила тащила, волокла по промытому руслу, проволокла до устья-разлива, до райкомовского бюро, где, перед нахмуренными очами семерых несменяемых партийных судей, предстал молчаливый и одинокий Фомин. Среди семерых был и Макар. И тоже сидел за длинным столом, хмурый, как все прочие, только хмурость его была от боли, что душу насквозь прокалывает и зовётся в народе совестью.
Ничего преступного в земледельческих деяниях Якова Васильевича Фомина Макар не увидел, кроме вынужденной скрытности от постоянного начальственного пригляда. Но внушишь ли всем шестерым то, что слышать им не положено?
В который раз раздвоилась Макарова душа: с одной стороны карающая воля Первого, с другой – Фомин, да вставшая горой за него Васёна Гавриловна.
После убийственных слов Первого, после общего, послушновозмущённого осуждения председательских вольностей, Первый предложил короткое, жёсткое постановление.
И Макар, до того молчавший, поднялся тяжело, сказал трудно давшиеся ему слова:
− Я не согласен…
Лица всех шестерых повернулись к нему, глаза изумлённо расширились, тут же сощурились, будто заслепило всех светом.
Макар выдержал отчурающиеся взгляды, с медлительным спокойствием пояснил, что негоже наказывать человека за то, что сделал он больше и лучше других. В перенапряжённости чувств успел заметить удивлённый и благодарный взгляд Якова Васильевича, одиноко стоявшего в торце стола, сел на шатко скрипнувший под ним стул, накрепко сцепил на груди руки, сготовился слушать грозную отповедь Первого.
Нет, плохо, плохо, знал Макар Серафима Агаповича, сложные извилины всё просчитывающего его ума. Ждал молнии-грома, услышал раздумчивый, вроде бы даже одобряющий голос.
− Что ж, - Первый говорил, легонько постукивая карандашом по столу. – различные точки зрения на любой обсуждаемый вопрос, - дело полезное, можно сказать, даже похвальное. Но … при свободном обсуждении того или иного вопроса, решения, как это ни печально для некоторых, принимаются большинством…
Большинство, Первый это знал твёрдо, было на его стороне.
На чашку чая в конце рабочего дня Первый уже не приглашал Макара. Райкомовские дела шли своим чередом, обязанности свои и поручения, не всегда приятные, Макар продолжал исполнять, стараясь не замечать подчёркнутую вежливость Серафима Агаповича. Тянул свою лямку до предстоящей в эту зиму партконференции.
Так бы и дотянул, не громыхни гром с другой стороны.
Васёна, узнав, что Фомина исключили из партии и сняли с председательства, указала Макару на дверь.
Навек запомнил Макар тот, оплеснувший его обидой день. Сидел за столом усталый, в ожидании ужина, когда вошла, как всегда припозднившаяся, Васёнка. Скинула с головы заснеженный платок, стряхнула, - с полудня хмарь затянула небо, метелица гулять пошла по полям и дорогам, видать, надолго. В народе давно приметили: утренний гость до полден – на семь дён. От того снежного светопреставления и в доме мглисто, похоже, в долгую зиму погода пошла!
Макар терпеливо ждал, когда Васёнка сбросит пальтушку, приберёт мокрые волосы, спросит участливо:
− Заголодал? – добавит озабоченно: - Я сейчас… - и посветлеет в доме от её слов.
Пальтушку Васёнка скинула, волосы пригладила, - да не как всегда, как-то задумчиво. Глянула из-под руки не добрым, каким-то зачужавшим взглядом, слова не сказав, прошла в горницу.
Макар закаменел, как каменел на фронте за минуту перед тем, как рвануть танк в открытое поле, под гибельную пушечную пальбу. Не обманулся.
Васёнка вышла из горницы, встала у стола, боком к нему, сказала, вроде бы в пустоту:
− Мне с ребятишками уйти? Или сам другое место отыщешь?
Макар упёрся взглядом в чистую столешницу, молчал, с трудом сознавая, за что пришла к нему непомерная расплата.
Поднял глаза, глянул из-под лохматившихся по лбу волос на Васёнку, понял: объяснения не будет. Поднялся, взял с вешалки старый полушубок, шапчонку, молча вышел, без стука притворил за собой дверь.
Приютился Макар у Грибанихи, Авдотьи Ильиничны Губанковой. Мудрая, не погнутая одинокой жизнью, по родственному привечаемая почти в каждом Семигорском доме, баба Дуня с довоенных ещё лет приголубившая девицу-Васёнушку, любящая и Макара, едва ли не как сына родного, ни о чём не спросила, будто про всё ведала.
Только и сказала:
− Мой дом для тебя, Макарушка, завсегда родной. Живи, печалуйся, покуда сердце не образумится.
4
В ещё неугасших зимних сумерках возвращался Макар из райкома, в дом к бабе Дуне. Перед самым Семигорьем, на распутье дорог, что надвое расходились расчищенные бульдозерными ножами, по неясному для себя побуждению свернул направо, пошёл давненько нехоженой дорогой к ферме. Доярочки, молоденькие, вчерашние десятиклашки, вразумлённые на доярочный подвиг Васёной Гавриловной, будто ждали его, со слезами в голосе запричитали. Тревожную суть их слёзных жалоб Макар уяснил сразу, благо во всех колхозах горькая эта суть была на одно лицо: Мишка Гущин, тракторист, что приписан был к ферме, запил, гудит не просыхает. Ещё позавчера должен был, паразит, подвести из-под Колгоры сена. А вот, и трактор бросил у телятника, еле до дому на своих кривых дошатался. Кормить коров нечем. Последние объеди под морды суём!
Глянул Макар на трактор, подцепленный уже к пену, широкому стальному листу, на котором, в одноразье притаскивали целиковый стог, почувствовал знакомый зов к сиротно стоявшей машине. Загорелся былым азартом, сказал:
− Не печальтесь, девки, будет вам сено… - дёрнул пускач, пулемётно затарахтевший. Когда двигатель утробно заговорил, выбросив в стылое небо чёрное облачко дыма, поставил привычно ногу на гусеницу, рывком втянул себя в кабину, приложил руки к рычагам. Ровно шёл трактор, плыли назад сумеречные снега с зыбкими кустарниками, с сутулившимися чёрными перелесками, и, бог знает от чего светлела душа. Покачивался взад-вперёд на продавленном сиденье, вслушивался в рокоток сильного двигателя, чуть даже не запел, когда-то запавшую в душу песню: «Ой, вы, кони, вы, кони, стальные…» Под мерное полязгивание гусениц растворились в снегах и горести нынешней поры, вроде бы дышаться стало свободнее.