Впрочем, оговорюсь: беда военных романов Симонова вовсе не в том, что их наговаривал на пленку один, а писал другой. В конце концов, это романы его, и только он несет за них ответственность. Непоправимая же беда этих книг в том, что у автора нет сколько-нибудь четкого нравственного подхода к описываемым событиям. Можно придумать завязку, кульминацию сюжета и развязку, но невозможно имитировать авторскую совесть, подлинное авторское чувство. Без совести же нет литературы. Без нее между книгой и читателем не пробегает искры истинного доверия. В то время как белорусский писатель Василь Быков каждой строкой своей открывает читателю трагическую правду войны, Симонов по сути равнодушен к трагедии прошлого. Он только царапает, бередит воспоминаниями ноющие раны старых воинов, делает вид, что понимает тоску и обиду своих читателей, намекает, что как писатель сочувствует им. Кое- кто из живущих в провинции старых солдат еще клюет на лже-сочувствие, но уже сейчас видно, что книги эти не намного переживут своего автора. Что же до симоновских опубликованных дневников, то отсутствие искренности убивает их полностью. Знакомая редакторша, вынужденная читать эти «Дневники» по долгу службы, однажды со вздохом процитировала мне строку из чьих-то стихов: «Знать столько слов и все для лжи!..»
Симонов любил говорить о своей особой верности военной теме. Он десятилетиями цеплялся за эту тему, громоздил продолжения и ответвления своих романов. Но ни привязанности, ни любви во всем этом не было. Был расчет.
Автор военных полотен в отличие от своего коллеги, пишущего на современные темы, свободен от тяжелой необходимости как-то объяснять современникам уродливый мир послесталинской эпохи. Он может сделать вид, что за тридцать с лишним лет в стране вообще не произошло ничего сколько-нибудь значительного. Это очень удобная позиция, которая надежно укрывает писателя от глаз надзирающих над литературой чиновников. Военная тема позволяла Константину Симонову последние тридцать пять лет безо всяких забот общаться со своими читателями и издателями.
Военная тема в Советском Союзе всегда своевременна, она является даже основой «своевременной» литературы. Она самая выгодная, самая обильно кормящая. Впрочем, тот, кто владеет мастерством сочинения «своевременных» книг, всегда сыт. У этого типа деятельности есть лишь один недостаток: такая служба убивает душу и талант. Писатель, даже самый малоодаренный, в общем-то, как правило, любит свой народ. И подлинное искусство отличает от подделки. Но несколько раз в жизни мне случалось видеть коллег, откровенно равнодушных к писательскому делу. И это всегда были мастера своевременной литературы.
Одного из них я встретил в коридоре подмосковного Дома творчества. Время было обеденное. Знаменитый детский писатель, выйдя из своей комнаты в тапочках и мятых пижамных штанах, брел по направлению к столовой. Перед лестницей, ведущей в нижний этаж, он остановился, потянулся всем своим рано разжиревшим телом и произнес с тоской в голосе: «Скучища какая... Как они мне надоели, эти мои детки...» Речь шла не о детях писателя, а о его литературных героях, сельских мальчиках и девочках. За повести о пионерах-колхозниках мой коллега получил в начале 50-х годов Сталинскую премию. Сочинения его были тошнотворно неправдоподобны, и сам он не хуже других знал это, ненавидел и прославивших его героев и самую свою профессию-кормилицу. Опустошенный, несчастный, он даже не скрывал, что видит в писательском деле только заработок.
Вторая встреча, казалось бы, не имела ничего общего с первой, но оставила у меня такое же точно чувство. В Центральном доме литераторов в Москве проходил вечер памяти Михаила Булгакова (1891 — 1940). Шедевры затравленного, умершего в нищете Мастера наконец-то были извлечены из небытия, и их начали публиковать. Власти спешили объявить Булгакова своим, советским. Как бы то ни было, для меня и моих друзей этот вечер был праздником: актеры читали отрывки великолепной булгаковской прозы, современники вспоминали о шутках и проказах гениального автора «Мастера и Маргариты». Только один человек весь вечер оставался равнодушным к происходящему. Это был председательствующий Константин Симонов. Ему, как всегда, поручили провести очередное «взрывоопасное» мероприятие, и он сделал все, чтобы погасить восторг зала. Из его вступительного слова явствовало, что, действительно, жил в Москве писатель Булгаков, жил-поживал да и умер от естественных причин. Партия же и правительство заботливо сохранили его бумаги, и вот кое-что из того, что автор не успел издать, теперь выходит в свет. Все это Константин Михайлович произнес мертвенным голосом, глядя поверх голов мертвыми глазами. Тем же голосом и тем же взглядом сопровождал он каждый номер, каждого выступающего. В зале это заметили. «Ему, очевидно, приказали испортить нам настроение», — предположила моя соседка. «Никто ему ничего не приказывал, — ответила другая, — Симонову просто давно уже надоели все и всякие литературные игры». В антракте я услышал, как старик-писатель заметил: «Похоже, что Михаил Булгаков сегодня выглядит более живым, чем Константин Симонов». — «Ну, что вы хотите от Константина Михайловича, — иронически пожал плечами его спутник, — сейчас уже десятый час вечера, а Костя все еще на работе...»
V
Симонов до конца дней своих оставался в партийной обойме. Отдыхал в закрытых санаториях ЦК, лечился в кремлевской больнице, присутствовал на совещаниях, куда нет допуска обычным смертным. Но реальное его значение как международного агента и пропагандиста-совратителя год от года сходило на нет. Были когда-то у Константина Михайловича шикарные поездки по заграницам. Сразу после войны специально посылали его во Францию уговаривать Бунина вернуться в СССР. Бунина он не уговорил, но кое-кого помельче обольстил. Большая часть этих русских возвращенцев в конце 40-х годов попали в лагеря. Советские власти успешно торговали симоновским псевдолиберализмом и позднее, в пятидесятые годы. Это продолжалось до тех пор, пока не выехали на Запад настоящие либералы и подлинные диссиденты, защитники прав человека. Информационный поток о реальной жизни в СССР в 60-е годы резко возрос, и Симонов-порученец потерял для западной публики свою привлекательность.
Пала и его слава писателя. В свое время его много переводили. Розовые и красные университетские интеллектуалы из Лондона, Парижа, Брюсселя и Вашингтона искали в симоновских книгах объяснения советских побед в войне, советской послевоенной трагедии. Но вот появились в Европе и Америке стихи Окуджавы, Галича, проза Синявского и Даниэля, Белинкова, Войновича, Надежды Мандельштам, Георгия Владимова, и Симонов как писатель поблек, померк. А тут еще грянул Солженицын... Можно сказать, что зарубежная слава Симонова, слава его как объяснителя правды о России, умерла лет за десять до того, как сам он сошел в могилу.
...Власти в Советском Союзе панически боятся похорон. Близость смерти, реальность высшей/ надгосударственной и надпартийной силы ослабляет страх гражданина перед властью. Особенно чреваты взрывом прощания с крупной личностью, видным писателем, художником. Вожди это знают и обставляют публичные похороны мощными милицейскими кордонами. Но у государственной безопасности есть и другие методы. Публичным похоронам сопутствуют пустые речи доверенных ораторов на траурном митинге, поток фальшивых статей в газетах. Назначение этих словес — задавить всякое живое чувство к почившему. Чиновники стремятся к тому, чтобы гипс их тонированных под бронзу речей застывал как можно быстрее, дабы никто из живых не успел, пользуясь трагичностью момента, произнести у гроба правдивые слова.
Похороны Константина Симонова в этом отношении мало чем отличались от других таких же государственных мероприятий. По чину ему полагалось Новодевичье кладбище со строго определенной церемонией. В своем завещании, однако, поэт просил положить его прах рядом с могилой матери на Немецком кладбище. Не позволили. Все должно делаться так, чтобы исключить любые кривотолки: верному солдату полагается над могилой залп из винтовок и залп речей.
И в газетных статьях тоже не должно быть никаких отклонений. «Он вошел в зал Политехнического, скинул пропахшую порохом, на фронтовых дорогах запыленную шинель и поднялся на трибуну — молодой, красивый и необычайно суровый», — так по стандартам эпохи пишет об одной из встреч с Симоновым в военные годы Эдуардас Межелайтис. В этом описании нет человека, есть памятник. Что и требуется.
Интересно, что при жизни именно Константину Симонову поручали проводить в Союзе писателей подобные операции. Он хоронил Паустовского, Эренбурга, Александра Бека и многих других и всегда блистательно лавировал между возникающими подводными камнями. В симоновских речах Константин Паустовский, подписавший в последние годы жизни немало адресованных властям писем-протестов, превращался в чистого художника, творца буколических акварелей. А жизненный путь Ильи Эренбурга, наоборот, невероятным образом распрямлялся, становился неправдоподобно чистым и гладким.
Думаю, что Симонов любил выполнять эти деликатные поручения. Похороны знаменитых коллег помогали наращивать общественный авторитет. Талантливый Александр Бек чуть ли не десять лет пытался опубликовать свой роман «Последнее назначение». Он умер, так и не увидев книгу напечатанной. Скрыть на его похоронах этот факт было невозможно: роман ходил по рукам, его многие читали. Симонов правильно оценил обстановку: почти всю свою речь он посвятил этой замечательной, как он сказал, книге. «Спи спокойно, дорогой Александр Альфредович, — патетически воскликнул он, стоя у гроба Бека в Дубовом зале ЦДЛ, — мы издадим твой труд, чего бы нам это ни стоило!» Издавать разоблачительное произведение из жизни высших сталинских чиновников никто в Советском Союзе, конечно, не собирался, но Симонов после похорон оказался именинником. Его благодарили, ему пожимали руку, его авторитет вновь подскочил на несколько пунктов. А неизданный роман Бека ушел за границу и был в 1971 году издан в «Посеве»...