Идеальный советский писатель. Константин Симонов — итоги жизни — страница 5 из 6

Впрочем, оговорюсь: беда военных романов Си­монова вовсе не в том, что их наговаривал на пленку один, а писал другой. В конце концов, это романы его, и только он несет за них ответственность. Не­поправимая же беда этих книг в том, что у автора нет сколько-нибудь четкого нравственного подхода к опи­сываемым событиям. Можно придумать завязку, кульминацию сюжета и развязку, но невозможно ими­тировать авторскую совесть, подлинное авторское чувство. Без совести же нет литературы. Без нее меж­ду книгой и читателем не пробегает искры истинного доверия. В то время как белорусский писатель Василь Быков каждой строкой своей открывает читателю трагическую правду войны, Симонов по сути равно­душен к трагедии прошлого. Он только царапает, бе­редит воспоминаниями ноющие раны старых воинов, делает вид, что понимает тоску и обиду своих читате­лей, намекает, что как писатель сочувствует им. Кое- кто из живущих в провинции старых солдат еще клю­ет на лже-сочувствие, но уже сейчас видно, что книги эти не намного переживут своего автора. Что же до симоновских опубликованных дневников, то отсут­ствие искренности убивает их полностью. Знакомая редакторша, вынужденная читать эти «Дневники» по долгу службы, однажды со вздохом процитировала мне строку из чьих-то стихов: «Знать столько слов и все для лжи!..»

Симонов любил говорить о своей особой верности военной теме. Он десятилетиями цеплялся за эту тему, громоздил продолжения и ответвления своих романов. Но ни привязанности, ни любви во всем этом не было. Был расчет.

Автор военных полотен в отличие от своего кол­леги, пишущего на современные темы, свободен от тяжелой необходимости как-то объяснять современни­кам уродливый мир послесталинской эпохи. Он может сделать вид, что за тридцать с лишним лет в стране вообще не произошло ничего сколько-нибудь значи­тельного. Это очень удобная позиция, которая надеж­но укрывает писателя от глаз надзирающих над лите­ратурой чиновников. Военная тема позволяла Кон­стантину Симонову последние тридцать пять лет безо всяких забот общаться со своими читателями и изда­телями.

Военная тема в Советском Союзе всегда свое­временна, она является даже основой «своевре­менной» литературы. Она самая выгодная, самая обильно кормящая. Впрочем, тот, кто владеет мастер­ством сочинения «своевременных» книг, всегда сыт. У этого типа деятельности есть лишь один недостаток: такая служба убивает душу и талант. Писатель, даже самый малоодаренный, в общем-то, как правило, лю­бит свой народ. И подлинное искусство отличает от подделки. Но несколько раз в жизни мне случалось видеть коллег, откровенно равнодушных к писатель­скому делу. И это всегда были мастера своевре­менной литературы.

Одного из них я встретил в коридоре подмосков­ного Дома творчества. Время было обеденное. Знаме­нитый детский писатель, выйдя из своей комнаты в тапочках и мятых пижамных штанах, брел по направ­лению к столовой. Перед лестницей, ведущей в ниж­ний этаж, он остановился, потянулся всем своим рано разжиревшим телом и произнес с тоской в голосе: «Скучища какая... Как они мне надоели, эти мои дет­ки...» Речь шла не о детях писателя, а о его литера­турных героях, сельских мальчиках и девочках. За по­вести о пионерах-колхозниках мой коллега получил в начале 50-х годов Сталинскую премию. Сочинения его были тошнотворно неправдоподобны, и сам он не хуже других знал это, ненавидел и прославивших его героев и самую свою профессию-кормилицу. Опусто­шенный, несчастный, он даже не скрывал, что видит в писательском деле только заработок.

Вторая встреча, казалось бы, не имела ничего общего с первой, но оставила у меня такое же точно чувство. В Центральном доме литераторов в Москве проходил вечер памяти Михаила Булгакова (1891 — 1940). Шедевры затравленного, умершего в нищете Мастера наконец-то были извлечены из небытия, и их начали публиковать. Власти спешили объявить Булга­кова своим, советским. Как бы то ни было, для меня и моих друзей этот вечер был праздником: актеры читали отрывки великолепной булгаковской прозы, современники вспоминали о шутках и проказах гени­ального автора «Мастера и Маргариты». Только один человек весь вечер оставался равнодушным к происхо­дящему. Это был председательствующий Константин Симонов. Ему, как всегда, поручили провести очеред­ное «взрывоопасное» мероприятие, и он сделал все, чтобы погасить восторг зала. Из его вступительного слова явствовало, что, действительно, жил в Москве писатель Булгаков, жил-поживал да и умер от естест­венных причин. Партия же и правительство заботливо сохранили его бумаги, и вот кое-что из того, что ав­тор не успел издать, теперь выходит в свет. Все это Константин Михайлович произнес мертвенным голо­сом, глядя поверх голов мертвыми глазами. Тем же голосом и тем же взглядом сопровождал он каждый номер, каждого выступающего. В зале это заметили. «Ему, очевидно, приказали испортить нам настроение», — предположила моя соседка. «Никто ему ничего не приказывал, — ответила другая, — Симонову просто давно уже надоели все и всякие литературные игры». В антракте я услышал, как старик-писатель заметил: «Похоже, что Михаил Булгаков сегодня выглядит более живым, чем Константин Симонов». — «Ну, что вы хотите от Константина Михайловича, — иронически пожал плечами его спутник, — сейчас уже десятый час вечера, а Костя все еще на работе...»

V

Симонов до конца дней своих оставался в партий­ной обойме. Отдыхал в закрытых санаториях ЦК, ле­чился в кремлевской больнице, присутствовал на сове­щаниях, куда нет допуска обычным смертным. Но реальное его значение как международного агента и пропагандиста-совратителя год от года сходило на нет. Были когда-то у Константина Михайловича шикарные поездки по заграницам. Сразу после войны специально посылали его во Францию уговаривать Бунина вер­нуться в СССР. Бунина он не уговорил, но кое-кого помельче обольстил. Большая часть этих русских воз­вращенцев в конце 40-х годов попали в лагеря. Совет­ские власти успешно торговали симоновским псевдо­либерализмом и позднее, в пятидесятые годы. Это продолжалось до тех пор, пока не выехали на Запад настоящие либералы и подлинные диссиденты, защит­ники прав человека. Информационный поток о реаль­ной жизни в СССР в 60-е годы резко возрос, и Симонов-порученец потерял для западной публики свою привлекательность.

Пала и его слава писателя. В свое время его много переводили. Розовые и красные университетские интел­лектуалы из Лондона, Парижа, Брюсселя и Вашингто­на искали в симоновских книгах объяснения советских побед в войне, советской послевоенной трагедии. Но вот появились в Европе и Америке стихи Окуджавы, Галича, проза Синявского и Даниэля, Белинкова, Войновича, Надежды Мандельштам, Георгия Владимова, и Симонов как писатель поблек, померк. А тут еще грянул Солженицын... Можно сказать, что зарубежная слава Симонова, слава его как объяснителя правды о России, умерла лет за десять до того, как сам он сошел в могилу.

...Власти в Советском Союзе панически боятся похорон. Близость смерти, реальность высшей/ над­государственной и надпартийной силы ослабляет страх гражданина перед властью. Особенно чреваты взры­вом прощания с крупной личностью, видным писате­лем, художником. Вожди это знают и обставляют публичные похороны мощными милицейскими кордо­нами. Но у государственной безопасности есть и дру­гие методы. Публичным похоронам сопутствуют пус­тые речи доверенных ораторов на траурном митинге, поток фальшивых статей в газетах. Назначение этих словес — задавить всякое живое чувство к почившему. Чиновники стремятся к тому, чтобы гипс их тониро­ванных под бронзу речей застывал как можно быстрее, дабы никто из живых не успел, пользуясь трагичностью момента, произнести у гроба правдивые слова.

Похороны Константина Симонова в этом отно­шении мало чем отличались от других таких же госу­дарственных мероприятий. По чину ему полагалось Новодевичье кладбище со строго определенной цере­монией. В своем завещании, однако, поэт просил поло­жить его прах рядом с могилой матери на Немецком кладбище. Не позволили. Все должно делаться так, чтобы исключить любые кривотолки: верному солдату полагается над могилой залп из винтовок и залп речей.

И в газетных статьях тоже не должно быть никаких отклонений. «Он вошел в зал Политехнического, ски­нул пропахшую порохом, на фронтовых дорогах запы­ленную шинель и поднялся на трибуну — молодой, красивый и необычайно суровый», — так по стандар­там эпохи пишет об одной из встреч с Симоновым в военные годы Эдуардас Межелайтис. В этом описании нет человека, есть памятник. Что и требуется.

Интересно, что при жизни именно Константину Симонову поручали проводить в Союзе писателей по­добные операции. Он хоронил Паустовского, Эренбурга, Александра Бека и многих других и всегда блиста­тельно лавировал между возникающими подводными камнями. В симоновских речах Константин Паустов­ский, подписавший в последние годы жизни немало адресованных властям писем-протестов, превращался в чистого художника, творца буколических акварелей. А жизненный путь Ильи Эренбурга, наоборот, неве­роятным образом распрямлялся, становился неправдо­подобно чистым и гладким.

Думаю, что Симонов любил выполнять эти дели­катные поручения. Похороны знаменитых коллег по­могали наращивать общественный авторитет. Талант­ливый Александр Бек чуть ли не десять лет пытался опубликовать свой роман «Последнее назначение». Он умер, так и не увидев книгу напечатанной. Скрыть на его похоронах этот факт было невозможно: роман ходил по рукам, его многие читали. Симонов правильно оценил обстановку: почти всю свою речь он посвятил этой замечательной, как он сказал, книге. «Спи спо­койно, дорогой Александр Альфредович, — патети­чески воскликнул он, стоя у гроба Бека в Дубовом зале ЦДЛ, — мы издадим твой труд, чего бы нам это ни стоило!» Издавать разоблачительное произведение из жизни высших сталинских чиновников никто в Совет­ском Союзе, конечно, не собирался, но Симонов после похорон оказался именинником. Его благодарили, ему пожимали руку, его авторитет вновь подскочил на не­сколько пунктов. А неизданный роман Бека ушел за границу и был в 1971 году издан в «Посеве»...