Идея — страница 5 из 11

якина про «Ждановскую жидкость», было глубоко по фигу местному хлеборобу. И «крепкие хозяйственники» довольно скоро это почуяли, сдули розовую пену и поделили страну с бывшими стройотрядовцами и комитетчиками.

Придя в 1982 году на преддипломную практику в журнал «Литературная учеба», я оказался в двадцатиэтажной стекляшке населенной комсомольскими журналами, где очень скоро обнаружил интересную вещь — среди нескольких сотен журналистов, что там подвизались, не было ни одного человека, который бы честно, не в условном пространстве партсобрания, стоял бы за Советскую Власть. Все рассказывали всем анекдоты про Брежнева, шутили насчет «загнивания Запада» и допив кофеек, шли сочинять передовицу для «Молодого коммуниста». Искренне не видя, кстати, ничего противоестественного в таком своем поведении. Я пришел туда из Литинститута, где царили схожие настроения, где прямо в коридоре общежития я менял «Лолиту» на «Архипе–лаг» совершенно не опасаясь, что это станет известно институтскому начальству. Что же, я сделал вывод, что таково мнение всего народа. Собственно, исходя из этого опыта я и принуждал маму бросить парткомство. Это уж много позднее мне стало ясно, что мои опасения насчет того, что коммуняк в один ужасный момент начнут вешать на столбах были более чем смехотворны. Это значит, коммуняки должны были вешать сами себя, или быть повешенными своими детьми, приехавшими на каникулы из Оксфорда.

Впервые некоторые сомнения на этот счет у меня появились как раз в момент объединения наших с мамой жилплощадей. В ее трехкомнатной коммуналке умерла старушка Марья Герасимовна, оказалось, что комнатку свою она не приватизировала, и тогда я решился на страшную, как мне казалось авантюру — затеял поменять свою однокомнатную квартирку на комнату третьего соседа. Ну, поменял, но для надежного присоединения третьей комнаты нужна была сильная бумага. И мне ее дали в бюро обслуживания нашего писательского Союза. Там было жирным черным по белому написано, что «По постановлению Совета Народных Комиссаров от такого–то числа 1930 года, член творческого союза имеет право…» С робким сердцем нес я эту бумагу куда следует. Чувствовал себя как офицер СС, идущий с запиской от Гиммлера в секретари–ат Нюрнбергского трибунала. Но при виде документа все чуть не встали по стойке смирно. Это была что называется «настоящая бумажка, фактическая, броня». Я обрадовался, но и удивился. С одной стороны все идет к тому, чтобы забрасывать веревки на фонари для активистов советского режима, с другой неотразимо действуют постановления Совета Народных Комиссаров.

Наступили лихие 90‑е, и Идея Алексеевна не распознала в забавно чмокающем премьере–реформаторе гостя из предвкушавшегося светлого будущего, героя прогрессивной саэнс фикш. Однажды я услыхал, что из маминой комнаты доносятся странные, ни на что не похожие звуки. Я осторожно заглянул. И увидел, что бывшая преподавательница иностранных языков сидит перед телевизором и плюется в экран. На экране был зять Аркадия Стругацкого Егор Гайдар.

Увидев меня, она сказала.

— Ты купи мне эти щетки?

— Какие щетки?

— Ты же читал мне сегодня.

Я ей и Лене прочел утром шуточную заметку из «Московского комсомольца», о том, что в Москве в продаже поступили телевизоры с установленными на экране авто–мобильными дворниками, ибо в последнее время зрители стали часто плеваться при просмотре телепередач.

Вообще–то по маминым рассказам, она была в молодости заядлая «капустница», любила пошутить–похохотать, но чувство юмора куда–то исчезает с годами. Может быть, это и к лучшему.

Кстати телевизор у мамы был как бы немного бесноватый. Временами ни с того, ни с сего, он сам в себе переключал громкость и начинал орать в самых неожиданных местах, как бы подчеркивая некоторые слова. Когда это случалось посреди нейтрально–го теста, это воспринималось просто как имитация скверного человеческого характера. «В Волгограде ноль плюс пять, В Краснодаре плюс два, плюс четыре, В Астрахани плюс три, плюс пять, ВОЗМОЖНЫ ОСАДКИ!» Мама вздрагивала и морщилась, одна–жды сказала: «Ну, он прямо как Николай». Я попытался выяснить о ком речь, но она только махнула рукой. Забавнее выходило, когда телевизор принимался редактировать политические тексты. Особенно мне запомнилось заявление Примакова: «Я возмущен СООБЩЕНИЕМ об убийстве Галины Старовойтовой!» Бездушный прибор выделил смысл и так уже вложенный политиком в свое высказывание. Он возмущен не столько самим убийством, сколько фактом сообщения о нем. Несколько раз я предлагал вздрагивающей телезрительнице — давай, купим новый, но она категорически отказывалась, трата представлялась ей просто безумной. Приходили телемастера, что–то там подпаивали, но лечения хватало не надолго. Но однажды она сама завела об этом речь, когда ей показалось, что телевизор ее предал. Он внезапно закричал вместе с уже упоминав–шимся выше политиком: «РОССИЯ, ТЫ ОДУРЕЛА!» Но поскольку это мамино на–строение продержалось недолго, наверно прибор одумался и подкорректировал свои высказывания.

В то время она была наиболее готова к тому, чтобы войти в двери церкви. Помешала, как ни странно, биография. Мы, алтайское ответвление чугуевских Шевяковых, испокон веку староверы. И в известный момент своей душевной смуты мама от–правилась именно в староверскую церковь, что было, в общем, логично, откуда вышел туда и возвращайся. Нашла такую где–то возле Таганской площади. Что уж там про–изошло в деталях осталось мне неизвестным, только вернулась она оттуда в ярости. Я спросил в чем дело. «Какие, невнимательные». На ее языке это был просто мат. Потом, по мелким деталям, проскальзывавшим в разговоре, я понял, что ее, задав несколько наводящих вопросов, элементарно грубейшим образом выставили вон из староверской церкви. Так получилось, что столкновение с сектантским угрюмством, бросило тень и на всю церковную тему. Мама однажды мягко, даже смущенно попросила меня поговорить с Сашей Кондрашовым, чтобы он больше не называл ее Аграфеной, все–таки, как ни говори, у нее ведь даже по паспорту совсем другое имя. На лице у меня выразилось, видимо, столь заметное неудовольствие, что она сразу же замахала руками.

— Ладно, ладно, если ему хочется, то пусть уж называет, как хочет.

Один раз зачерпнув из колодца путанной старушечьей памяти, я вижу, что слишком много упустил. Вообще, возможно ли хоть какую–нибудь жизнь рассказать вместе и полно, и связно. Уж за такой вещью как хронологическая последовательность событий, я и не гонюсь. Было бы хоть общее ощущение единого течения. И как выверить в какой степени должен присутствовать я сам в этом повествовании. Единственный любимый сын, «свет в окошке», «главный мучитель», но, вместе с тем, рассказ все–таки не обо мне.

Зачерпнем еще раз.

Пожалуй что, все самое интересное и, может быть, важное в жизни Идеи Алексеевны случилось еще до моего появления на свет. Протекала она, жизнь, частью на Алтае, потом в Чугуеве, потом в Харькове. В Чугуеве умерла моя бабушка Елена Ивановна, в молодые годы соратница дедапереименователя, между прочим, первого секретаря Алтайского Губкома ВКПб, сама член этого Губкома, потом почему–то сразу, без объясненного толком перехода, повариха правительственного вагона–ресторана в поезде Алма — Ата — Москва. Часть плохо мне известного человеческого объединения, которую можно было бы назвать «нашим родом», была выброшена из под Харькова на Алтай в годы Столыпинской реформы. Земли, лошади, гражданская война, дядя Тихон за красных, дядя Григорий за атамана Мамонтова. Или наоборот. Всю свою литературную молодость я считал, что у меня есть в запасе «тема», родовой клад, специально сберегаемый, до появленья того, кто сможет им, как следует, распорядиться. Как–то не–давно открыл я этот сундучок, потянул носом, «тема» истлела. Или я сам истлел для нее.

Мама разъезжала часто вместе с бабушкой–поварихой, и однажды, хорошо накормленный Ворошилов даже подержал маленькую Идочку на руках. Ворошилов подражал Сталину, маленькая моя мама невольно копировала артистку Аросеву.

В Чугуеве же произошел и расстрел.

Об этом эпизоде мама рассказывала мне больше всего, и, вместе с тем, он остался наиболее затуманенным в моей памяти. Случилось так, что немцы схватили де–вушку Идею, за что именно, ей Богу, выпало из головы. Или не было толком объяснено. Может быть, уклонение от отправки в Германию. Была некая подруга Сима, работавшая в комендатуре и предупреждавшая когда надо, что нужно на время схорониться, а тут вдруг не предупредившая. Лепится сюда и версия с теми же самыми листовками, упоминавшимися выше, наградой за которые впоследствии был наградой этап и гигиеничная казанская тюрьма. То ли их у девушки Идеи случайно обнаружил патруль, то ли кто–то донес, что их можно у нее обнаружить. В общем, оказалась мама в пустом станционном сарае вместе с кучей другого задержанного народу. Там были школьники, деповские рабочие, торговки с рынка, почему–то бригада маляров, и прочие всякие люди. Когда мама отсидела в страшной неизвестности часов пять, пригнали очередную партию задержанных. Среди них оказалась мамина соседка по улице Мартемьяновна, увидев знакомое лицо, она в голос, на весь сарай: «Ида! Ида!» Тут же возник из–за двери оказавшийся там офицер, и тоже кричать: «Юде!? Юде!?» Маму выволокли из сарая, она, благо сразу сообразила в чем дело, и благо, что в школе учила, и хорошо учила дойч, начала яростно, и на хорошем немецком открещиваться от своего имени. На свету ее рассмотрели, и принуждены были согласиться, что она, скорее Лида, чем то, что они подумали. Кстати белорусские неучи никогда не узнали, что это не они прилепили своей «англичанке» это обтекаемое прозвание, что оно родилось в драматический момент ее жизни и с помощью немецкого языка.

«Вот так, сынок, как одна буква может сыграть, а ты все пишешь, пишешь». — Сказала мне мама, причем, без всякой подковырки, а с печалью безрадостной констатации в голосе. Но я, помниться, тогда (не печатали совершенно, и даже надежда на то ниоткуда не поблескивала), обиделся, и ехидно напомнил ей, что своевременное принятие псевдонима, от больших неприятностей ее не избавило. Мама замкнулась, и впоследствии на эту тему со мной говорить отказывалась. Пересказываю то, что запомни–лось по прежним рассказам, запомнившимся кое как.