Идиот — страница 101 из 131

– Ну, скандалу-то и она бы струсила, несмотря на весь романизм. Всё до известной черты, и все до известной черты, все вы таковы.

– Аглая-то бы струсила? – вспылила Варя, презрительно поглядев на брата, – а низкая, однако же, у тебя душонка! Не стоите вы все ничего. Пусть она смешная и чудачка, да зато благороднее всех нас в тысячу раз.

– Ну, ничего, ничего, не сердись, – самодовольно пробормотал опять Ганя.

– Мне мать только жаль, – продолжала Варя, – боюсь, чтоб эта отцовская история до нее не дошла, ах, боюсь!

– И наверно дошла, – заметил Ганя.

Варя было встала, чтоб отправиться наверх к Нине Александровне, но остановилась и внимательно посмотрела на брата.

– Кто же ей мог сказать?

– Ипполит, должно быть. Первым удовольствием, я думаю, почел матери это отрапортовать, как только к нам переехал.

– Да почему он-то знает, скажи мне, пожалуйста? Князь и Лебедев никому решили не говорить. Коля даже ничего не знает.

– Ипполит-то? Сам узнал. Представить не можешь, до какой степени это хитрая тварь; какой он сплетник, какой у него нос, чтоб отыскать чутьем всё дурное, всё, что скандально. Ну, верь не верь, а я убежден, что он Аглаю успел в руки взять! А не взял, так возьмет. Рогожин с ним тоже в сношения вошел. Как это князь не замечает! И уж как ему теперь хочется меня подсидеть! За личного врага меня почитает, я это давно раскусил, и с чего, что ему тут, ведь умрет, – я понять не могу! Но я его надую; увидишь, что не он меня, а я его подсижу.

– Зачем же ты переманил его, когда так ненавидишь? И стоит он того, чтоб его подсиживать?

– Ты же переманить его к нам посоветовала.

– Я думала, что он будет полезен; а знаешь, что он сам теперь влюбился в Аглаю и писал к ней? Меня расспрашивали… чуть ли он к Лизавете Прокофьевне не писал.

– В этом смысле не опасен! – сказал Ганя, злобно засмеявшись, – впрочем, верно что-нибудь да не то. Что он влюблен, это очень может быть, потому что мальчишка! Но… он не станет анонимные письма старухе писать. Это такая злобная, ничтожная, самодовольная посредственность!.. Я убежден, я знаю наверно, что он меня пред нею интриганом выставил, с того и начал. Я, признаюсь, как дурак ему проговорился сначала; я думал, что он из одного мщения к князю в мои интересы войдет; он такая хитрая тварь! О, я раскусил его теперь совершенно. А про эту покражу он от своей же матери слышал, от капитанши. Старик если и решился на это, так для капитанши. Вдруг мне, ни с того ни с сего, сообщает, что «генерал» его матери четыреста рублей обещал, и совершенно этак ни с того ни с сего, безо всяких церемоний. Тут я всё понял. И так мне в глаза и заглядывает, с наслаждением с каким-то; мамаше он, наверно, тоже сказал, единственно из удовольствия сердце ей разорвать. И чего он не умирает, скажи мне, пожалуйста? Ведь обязался чрез три недели умереть, а здесь еще потолстел! Перестает кашлять; вчера вечером сам говорил, что другой уже день кровью не кашляет.

– Выгони его.

– Я не ненавижу его, а презираю, – гордо произнес Ганя. – Ну да, да, пусть я его ненавижу, пусть! – вскричал он вдруг с необыкновенною яростью, – и я ему выскажу это в глаза, когда он даже умирать будет, на своей подушке! Если бы ты читала его исповедь, – боже, какая наивность наглости! Это поручик Пирогов, это Ноздрев в трагедии, а главное – мальчишка! О, с каким бы наслаждением я тогда его высек, именно чтоб удивить его. Теперь он всем мстит за то, что тогда не удалось… Но что это? Там опять шум! Да что это, наконец, такое? Я этого, наконец, не потерплю. Птицын! – вскричал он входящему в комнату Птицыну, – что это, до чего у нас дело дойдет, наконец? Это… это…

Но шум быстро приближался, дверь вдруг распахнулась, и старик Иволгин, в гневе, багровый, потрясенный, вне себя, тоже набросился на Птицына. За стариком следовали Нина Александровна, Коля и сзади всех Ипполит.

II

Ипполит уже пять дней как переселился в дом Птицына. Это случилось как-то натурально, без особых слов и без всякой размолвки между ним и князем; они не только не поссорились, но с виду как будто даже расстались друзьями. Гаврила Ардалионович, так враждебный к Ипполиту на тогдашнем вечере, сам пришел навестить его, уже на третий, впрочем, день после происшествия, вероятно руководимый какою-нибудь внезапною мыслью. Почему-то и Рогожин стал тоже приходить к больному. Князю в первое время казалось, что даже и лучше будет для «бедного мальчика», если он переселится из его дома. Но и во время своего переселения Ипполит уже выражался, что он переселяется к Птицыну, «который так добр, что дает ему угол», и ни разу, точно нарочно, не выразился, что переезжает к Гане, хотя Ганя-то и настоял, чтоб его приняли в дом. Ганя это тогда же заметил и обидчиво заключил в свое сердце.

Он был прав, говоря сестре, что больной поправился. Действительно, Ипполиту было несколько лучше прежнего, что заметно было с первого на него взгляда. Он вошел в комнату не торопясь, позади всех, с насмешливою и недоброю улыбкой. Нина Александровна вошла очень испуганная. (Она сильно переменилась в эти полгода, похудела; выдав замуж дочь и переехав к ней жить, она почти перестала вмешиваться наружно в дела своих детей.) Коля был озабочен и как бы в недоумении; он многого не понимал в «сумасшествии генерала», как он выражался, конечно не зная основных причин этой новой сумятицы в доме. Но ему ясно было, что отец до того уже вздорит, ежечасно и повсеместно, и до того вдруг переменился, что как будто совсем стал не тот человек, как прежде. Беспокоило его тоже, что старик в последние три дня совсем даже перестал пить. Он знал, что он разошелся и даже поссорился с Лебедевым и с князем. Коля только что воротился домой с полуштофом водки, который приобрел на собственные деньги.

– Право, мамаша, – уверял он еще наверху Нину Александровну, – право, лучше пусть выпьет. Вот уже три дня как не прикасался; тоска, стало быть. Право, лучше; я ему и в долговое носил…

Генерал растворил дверь наотлет и стал на пороге, как бы дрожа от негодования.

– Милостивый государь! – закричал он громовым голосом Птицыну, – если вы действительно решились пожертвовать молокососу и атеисту почтенным стариком, отцом вашим, то есть по крайней мере отцом жены вашей, заслуженным у государя своего, то нога моя с сего же часу перестанет быть в доме вашем. Избирайте, сударь, избирайте немедленно: или я, или этот… винт! Да, винт! Я сказал нечаянно, но это – винт! Потому что он винтом сверлит мою душу, и безо всякого уважения… винтом!

– Не штопор ли? – вставил Ипполит.

– Нет, не штопор, ибо я пред тобой генерал, а не бутылка. Я знаки имею, знаки отличия… а ты шиш имеешь. Или он, или я! Решайте, сударь, сейчас же, сей же час! – крикнул он опять в исступлении Птицыну. Тут Коля подставил ему стул, и он опустился на него почти в изнеможении.

– Право бы, вам лучше… заснуть, – пробормотал было ошеломленный Птицын.

– Он же еще и угрожает! – проговорил сестре вполголоса Ганя.

– Заснуть! – крикнул генерал, – я не пьян, милостивый государь, и вы меня оскорбляете. Я вижу, – продолжал он, вставая опять, – я вижу, что здесь всё против меня, всё и все. Довольно! Я ухожу… Но знайте, милостивый государь, знайте…

Ему не дали договорить и усадили опять; стали упрашивать успокоиться. Ганя в ярости ушел в угол. Нина Александровна трепетала и плакала.

– Да что я сделал ему? На что он жалуется! – вскричал Ипполит, скаля зубы.

– А разве не сделали? – заметила вдруг Нина Александровна, – уж вам-то особенно стыдно и… бесчеловечно старика мучить… да еще на вашем месте.

– Во-первых, какое такое мое место, сударыня! Я вас очень уважаю, вас именно, лично, но…

– Это винт! – кричал генерал, – он сверлит мою душу и сердце! Он хочет, чтоб я атеизму поверил! Знай, молокосос, что еще ты не родился, а я уже был осыпан почестями; а ты только завистливый червь, перерванный надвое, с кашлем… и умирающий от злобы и от неверия… И зачем тебя Гаврила перевел сюда? Все на меня, от чужих до родного сына!

– Да полноте, трагедию завел! – крикнул Ганя, – не срамили бы нас по всему городу, так лучше бы было!

– Как, я срамлю тебя, молокосос! Тебя? Я честь только сделать могу тебе, а не обесчестить тебя!

Он вскочил, и его уже не могли сдержать; но и Гаврила Ардалионович, видимо, прорвался.

– Туда же, о чести! – крикнул он злобно.

– Что ты сказал? – загремел генерал, бледнея и шагнув к нему шаг.

– А то, что мне стоит только рот открыть, чтобы… – завопил вдруг Ганя и не договорил. Оба стояли друг пред другом, не в меру потрясенные, особенно Ганя.

– Ганя, что ты! – крикнула Нина Александровна, бросаясь останавливать сына.

– Экой вздор со всех сторон! – отрезала в негодовании Варя, – полноте, мамаша, – схватила она ее.

– Только для матери и щажу, – трагически произнес Ганя.

– Говори! – ревел генерал в совершенном исступлении, – говори, под страхом отцовского проклятия… говори!

– Ну вот, так я и испугался вашего проклятия! И кто в том виноват, что вы восьмой день как помешанный? Восьмой день, видите, я по числам знаю… Смотрите, не доведите меня до черты: всё скажу… Вы зачем к Епанчиным вчера потащились? Еще стариком называется, седые волосы, отец семейства! Хорош!

– Молчи, Ганька! – закричал Коля, – молчи, дурак!

– Да чем я-то, я-то чем его оскорбил? – настаивал Ипполит, но всё как будто тем же насмешливым тоном. – Зачем он меня винтом называет, вы слышали? Сам ко мне пристал; пришел сейчас и заговорил о каком-то капитане Еропегове. Я вовсе не желаю вашей компании, генерал; избегал и прежде, сами знаете. Что мне за дело до капитана Еропегова, согласитесь сами? Я не для капитана Еропегова сюда переехал. Я только выразил ему вслух мое мнение, что, может, этого капитана Еропегова совсем никогда не существовало. Он и поднял дым коромыслом.

– Без сомнения, не существовало! – отрезал Ганя.

Но генерал стоял как ошеломленный и только бессмысленно озирался кругом. Слова сына поразили его своею чрезвычайною откровенностью. В первое мгновение он не мог даже и слов найти. И наконец, только когда Ипполит расхохотался на ответ Гани и прокричал: «Ну вот, слышали, собственный ваш сын тоже говорит, что никакого капитана Еропегова не было», – старик проболтал, совсем сбившись: