– Как вы побледнели! – испугалась вдруг Аглая.
– Ничего; я мало спал; ослаб, я… мы действительно про вас говорили тогда, Аглая…
– Так это правда? Вы действительно могли с нею обо мне говорить и… и как могли вы меня полюбить, когда всего один раз меня видели?
– Я не знаю как. В моем тогдашнем мраке мне мечталась… мерещилась, может быть, новая заря. Я не знаю, как подумал о вас об первой. Я правду вам тогда написал, что не знаю. Всё это была только мечта, от тогдашнего ужаса… Я потом стал заниматься; я три года бы сюда не приехал…
– Стало быть, приехали для нее?
И что-то задрожало в голосе Аглаи.
– Да, для нее.
Прошло минуты две мрачного молчания с обеих сторон. Аглая поднялась с места.
– Если вы говорите, – начала она нетвердым голосом, – если вы сами верите, что эта… ваша женщина… безумная, то мне ведь дела нет до ее безумных фантазий… Прошу вас, Лев Николаич, взять эти три письма и бросить ей от меня! И если она, – вскричала вдруг Аглая, – если она осмелится еще раз мне прислать одну строчку, то скажите ей, что я пожалуюсь отцу и что ее сведут в смирительный дом…
Князь вскочил и в испуге смотрел на внезапную ярость Аглаи; и вдруг как бы туман упал пред ним…
– Вы не можете так чувствовать… это неправда! – бормотал он.
– Это правда! Правда! – вскричала Аглая, почти не помня себя.
– Что такое правда? Какая правда? – раздался подле них испуганный голос.
Пред ними стояла Лизавета Прокофьевна.
– То правда, что я за Гаврилу Ардалионовича замуж иду! Что я Гаврилу Ардалионовича люблю и бегу с ним завтра же из дому! – набросилась на нее Аглая. – Слышали вы? Удовлетворено ваше любопытство? Довольны вы этим?
И она побежала домой.
– Нет, уж вы, батюшка, теперь не уходите, – остановила князя Лизавета Прокофьевна, – сделайте одолжение, пожалуйте ко мне объясниться… Что же это за мука такая, я и так всю ночь не спала…
Князь пошел за нею.
IX
Войдя в свой дом, Лизавета Прокофьевна остановилась в первой же комнате; дальше она идти не могла и опустилась на кушетку, совсем обессиленная, позабыв даже пригласить князя садиться. Это была довольно большая зала, с круглым столом посредине, с камином, со множеством цветов на этажерках у окон и с другою стеклянною дверью в сад, в задней стене. Тотчас же вошли Аделаида и Александра, вопросительно и с недоумением смотря на князя и на мать.
Девицы обыкновенно вставали на даче около девяти часов; одна Аглая, в последние два-три дня, повадилась вставать несколько раньше и выходила гулять в сад, но все-таки не в семь часов, а в восемь или даже попозже. Лизавета Прокофьевна, действительно не спавшая ночь от разных своих тревог, поднялась около восьми часов, нарочно с тем, чтобы встретить в саду Аглаю, предполагая, что та уже встала; но ни в саду, ни в спальне ее не нашла. Тут она встревожилась окончательно и разбудила дочерей. От служанки узнали, что Аглая Ивановна еще в седьмом часу вышла в парк. Девицы усмехнулись новой фантазии их фантастической сестрицы и заметили мамаше, что Аглая, пожалуй, еще рассердится, если та пойдет в парк ее отыскивать, и что, наверно, она сидит теперь с книгой на зеленой скамейке, о которой она еще три дня назад говорила и за которую чуть не поссорилась с князем Щ., потому что тот не нашел в местоположении этой скамейки ничего особенного. Застав свидание и слыша странные слова дочери, Лизавета Прокофьевна была ужасно испугана, по многим причинам; но, приведя теперь с собой князя, струсила, что начала дело: «Почему ж Аглая не могла бы встретиться и разговориться с князем в парке, даже, наконец, если б это было и наперед условленное у них свидание?»
– Не подумайте, батюшка князь, – скрепилась она наконец, – что я вас допрашивать сюда притащила… Я, голубчик, после вчерашнего вечера, может, и встречаться-то с тобой долго не пожелала бы…
Она было немного осеклась.
– Но все-таки вам бы очень хотелось узнать, как мы встретились сегодня с Аглаей Ивановной? – весьма спокойно докончил князь.
– Ну что ж, и хотелось! – вспыхнула тотчас же Лизавета Прокофьевна. – Не струшу и прямых слов. Потому что никого не обижаю и никого не желала обидеть…
– Помилуйте, и без обиды, натурально, хочется узнать; вы – мать. Мы сошлись сегодня с Аглаей Ивановной у зеленой скамейки ровно в семь часов утра вследствие ее вчерашнего приглашения. Она дала мне знать вчера вечером запиской, что ей надо видеть меня и говорить со мной о важном деле. Мы свиделись и проговорили целый час о делах, собственно одной Аглаи Ивановны касающихся; вот и всё.
– Конечно, всё, батюшка, и без всякого сомнения всё, – с достоинством произнесла Лизавета Прокофьевна.
– Прекрасно, князь! – сказала Аглая, вдруг входя в комнату, – благодарю вас от всего сердца, что сочли и меня неспособною унизиться здесь до лжи. Довольно с вас, maman, или еще намерены допрашивать?
– Ты знаешь, что мне пред тобой краснеть еще ни в чем до сих пор не приходилось… хотя ты, может, и рада бы была тому, – назидательно ответила Лизавета Прокофьевна. – Прощайте, князь, простите и меня, что обеспокоила. И надеюсь, вы останетесь уверены в неизменном моем к вам уважении.
Князь тотчас же откланялся на обе стороны и молча вышел. Александра и Аделаида усмехнулись и пошептались о чем-то промеж собой. Лизавета Прокофьевна строго на них поглядела.
– Мы только тому, maman, – засмеялась Аделаида, – что князь так чудесно раскланялся: иной раз совсем мешок, а тут вдруг, как… как Евгений Павлыч.
– Деликатности и достоинству само сердце учит, а не танцмейстер, – сентенциозно заключила Лизавета Прокофьевна и прошла к себе наверх, даже и не поглядев на Аглаю.
Когда князь воротился к себе, уже около девяти часов, то застал на террасе Веру Лукьяновну и служанку. Они вместе прибирали и подметали после вчерашнего беспорядка.
– Слава богу, успели покончить до приходу! – радостно сказала Вера.
– Здравствуйте; у меня немного голова кружится; я плохо спал; я бы заснул.
– Здесь на террасе, как вчера? Хорошо. Я скажу всем, чтобы вас не будили. Папаша ушел куда-то.
Служанка вышла; Вера отправилась было за ней, но воротилась и озабоченно подошла к князю.
– Князь, пожалейте этого… несчастного; не прогоняйте его сегодня.
– Ни за что не прогоню; как он сам хочет.
– Он ничего теперь не сделает, и… не будьте с ним строги.
– О нет, зачем же?
– И… не смейтесь над ним; вот это самое главное.
– О, отнюдь нет!
– Глупа я, что такому человеку, как вы, говорю об этом, – закраснелась Вера. – А хоть вы и устали, – засмеялась она, полуобернувшись, чтоб уйти, – а у вас такие славные глаза в эту минуту… счастливые.
– Неужто счастливые? – с живостью спросил князь и радостно рассмеялся.
Но Вера, простодушная и нецеремонная, как мальчик, вдруг что-то сконфузилась, покраснела еще больше и, продолжая смеяться, торопливо вышла из комнаты.
«Какая… славная…» – подумал князь и тотчас забыл о ней. Он зашел в угол террасы, где была кушетка и пред нею столик, сел, закрыл руками лицо и просидел минут десять; вдруг торопливо и тревожно опустил в боковой карман руку и вынул три письма.
Но опять отворилась дверь, и вошел Коля. Князь точно обрадовался, что пришлось положить назад в карман письма и удалить минуту.
– Ну, происшествие! – сказал Коля, усаживаясь на кушетке и прямо подходя к предмету, как и все ему подобные. – Как вы теперь смотрите на Ипполита? Без уважения?
– Почему же… но, Коля, я устал… Притом же об этом слишком грустно опять начинать… Что он, однако?
– Спит и еще два часа проспит. Понимаю; вы дома не спали, ходили в парке… конечно, волнение… еще бы!
– Почему вы знаете, что я ходил в парке и дома не спал?
– Вера сейчас говорила. Уговаривала не входить; я не утерпел, на минутку. Я эти два часа продежурил у постели; теперь Костю Лебедева посадил на очередь. Бурдовский отправился. Так ложитесь же, князь; спокойной… ну, спокойного дня! Только, знаете, я поражен!
– Конечно… всё это…
– Нет, князь, нет; я поражен исповедью. Главное, тем местом, где он говорит о провидении и о будущей жизни. Там есть одна ги-гант-ская мысль!
Князь ласково посмотрел на Колю, который, конечно, затем и зашел, чтобы поскорей поговорить про гигантскую мысль.
– Но главное, главное не в одной мысли, а во всей обстановке! Напиши это Вольтер, Руссо, Прудон, я прочту, замечу, но не поражусь до такой степени. Но человек, который знает наверно, что ему остается десять минут, и говорит так, – ведь это гордо! Ведь это высшая независимость собственного достоинства, ведь это значит бравировать прямо… Нет, это гигантская сила духа! И после этого утверждать, что он нарочно не положил капсюля, – это низко, неестественно! А знаете, ведь он обманул вчера, схитрил: я вовсе никогда с ним сак не укладывал и никакого пистолета не видал; он сам всё укладывал, так что он меня вдруг с толку сбил. Вера говорит, что вы оставляете его здесь; клянусь, что не будет опасности, тем более что мы все при нем безотлучно.
– А кто из вас там был ночью?
– Я, Костя Лебедев, Бурдовский; Келлер побыл немного, а потом перешел спать к Лебедеву, потому что у нас не на чем было лечь. Фердыщенко тоже спал у Лебедева, в семь часов ушел. Генерал всегда у Лебедева, теперь тоже ушел… Лебедев, может быть, к вам придет сейчас; он, не знаю зачем, вас искал, два раза спрашивал. Пускать его или не пускать, коли вы спать ляжете? Я тоже спать иду. Ах да, сказал бы я вам одну вещь; удивил меня давеча генерал: Бурдовский разбудил меня в седьмом часу на дежурство, почти даже в шесть; я на минутку вышел, встречаю вдруг генерала, и до того еще хмельного, что меня не узнал: стоит предо мной как столб; так и накинулся на меня, как очнулся: «Что, дескать, больной? Я шел узнать про больного…» Я отрапортовал, ну – то, се. «Это всё хорошо, говорит, но я, главное, шел, затем и встал, чтобы тебя предупредить: я имею основание предполагать, что при господине Фердыщенке нельзя всего говорить и… надо удерживаться». Понимаете, князь?