Идиот нашего времени — страница 7 из 82

Закономерно, что пришло время и Сошникову-младшему полезть за своей Луной. Не затем же, чтобы покрасоваться, и тем более не для того, чтобы выиграть блок «Стюардессы», он рисковал жизнью. А ведь только в том деле, в котором ты по-настоящему рискуешь головой, можно обрести истинную самостоятельность. Да еще выпиралось из тайников любопытства: что же может скрываться там — какие новые боги? — за твоим персональным горизонтом событий, на преодоление которого надежда теплится в каждой мающейся душе? Нельзя же было согласиться с той патологической недоговоренностью, которая пропитывала окружающую действительность, никогда не обещая разгадки даже простейшим вещам, даже какой-нибудь булавке.

Этакий наивный подростковый релятивизм, требующий незамедлительного подтверждения каждой новой идеи делом — он по морозу и ветру полез на старую высоченную трубу городской котельной с внешней обледеневшей скобовой лестницей, у которой ограждение местами уже отвалилось. Сошников, конечно, не первым был проходчиком по трубе — ведь поднимались на нее какие-нибудь монтажники.

Затеялся дурацкий спор: «Смогу!» — «Не сможешь!» Поспорили на блок «Стюардессы». А его изнутри и без этого спора жгло: «Смогу! Смогу!» Подбадриваемый приятелями, бойко полез по скобам вверх. Конечно, смогу! Раз кто-то смог, то и я смогу! А вот что подразумевалось под другой формулой — «не смогу», — вязло в тумане.

Поднявшись, может быть, только до середины, обессилевший, он понял, что вовсе не по железным скобам лестницы поднимается, а цепляется за прохваченные морозом ржавые кости смерти, за ее скелетированный остов. Тонкие вязанные перчаточки не спасали от холода, руки сводило, ноги гудели от усталости и боли, а телу было жарко и одновременно знобко, его прошибало потом и вместе с тем мелкая дрожь и тошнота поднимались из живота. Для него было удивительным и пугающим впервые так сильно испытанное чувство непослушания тела. И при этом конец пути вовсе не просматривался. Перед ним темнела промороженная стена кирпичей, словно сваливающаяся круглыми боками в бездну и уходящая вверх в такую же мерцающую тьмой бездну. Он повис на скобе, которая не шевелилась в гнезде и поэтому казалась крепче остальных, так, чтобы она приходилась под мышку, и висел на пронизывающем ветру, содрогаясь от дрожи. Ускользающий смысл коротенькой смутной формулы «не смогу» открылся ему с полной ясностью. Он вдруг отчетливо понял, что вот уже сейчас, уже совсем скоро, может быть, всего через несколько минут, рука разожмется, он полетит вниз, и весь этот обильный, подвижный, горячий, желанный океан жизни захлопнется в одну крохотную, отвратительную, душную точку небытия. Захотелось жалобно заорать вниз, туда, где виднелись четыре крохотные фигурки задравших головы приятелей, да только вместо крика он сумел выдавить жалобное нытье под нос со слезами и соплями. И вот что еще его потрясло: сквозь слезливость он видел, что приятели — инстинкт ли им подсказал или сознательно они так решили — отступили в стороны от того места, куда должно было рухнуть сорвавшееся тело.

Сколько времени он так продержался — откуда он мог знать. Но наконец собравшись, он кое-как начал спуск, меньше всего думая о предстоящем позоре. Да только от позора его спас сторож, обходивший территорию и спугнувший вожделенных созерцателей. Пусть формально, но Игорь отстоял право на преждевременный спуск. Так он решил. Это было лицевой стороной его оправдывавшегося самолюбия. Изнанку же будто расцарапало ржавой железкой: что-то в этом мире так и не раскрылось, так и не было объяснено, Луна оказалась за пределами досягаемости.

А его последующие чудачества и склонность к психопатическим выходкам! После школы, имея хороший аттестат, он поступал в политехнический институт, сдал два экзамена — на «отлично» и «хорошо». И вдруг повздорил с родителями — по малейшему поводу, о котором вскоре никто уже не помнил, что-то вроде не убранной за собой тарелки. И отцовская ответная ярость — не за тарелку, конечно, а за растущую в сыне склонность к бунту:

«Почему ты орешь на отца и мать?!»

«Я не ору! Я нормально говорю!»

«Негодяй!»

«Я не негодяй!»

Тут же поехал в институт и забрал документы.

Так что через полгода с первой примеркой портянок для него настал очередной период для постижения азов Екклесиастовой мудрости. Но только «мудрость» опять не пошла на пользу здравому смыслу, а даже еще больше раззадорила на подвиги. После армии в течение года — пьянство и буйство со товарищи. Его несло по таким мрачным тоннелям, что в конце маячил вовсе не лучик света, а просматривался слив в самые низкие отработанные горизонты. Сломанная переносица, сломанные передние зубы, сломанные о чужие челюсти пальцы, гонорея, которую сосед приятель лечил при помощи дешевых антибиотиков и старого шприца, в очередь с макаронами кипятившегося в кастрюльке. И апофеозом — с «магарычами» и поднятыми со дна отцовскими связями прикрытое дело за удар милиционера в лицо. А позже, даже когда он, как-то разом очнувшись от самого себя, наскоро состряпав себе новых божков (удачно попробовав репортерства в газете, устроившись стажером в областную молодежку, поступив на заочный филфак и вообразив себе, что будет перелицовывать незрелое русское общество), — его привязанность к Дарье, аспирантке с другого факультета, совсем не красавице, к тому же старшей его на несколько лет и совершенно сумасшедшей.

Как можно было вникнуть в душу странной женщины, когда среди ночи, оборвав совместный сладкий полет над тропическим морем, она могла подняться с постели, раскрыть окно и, обнаженная, стать на подоконнике на колени — а ведь это был седьмой этаж общежития.

— Если ты сейчас же не уйдешь, я брошусь вниз, — медленно говорила она и при этом ни за что не держалась, а машинально чуть двигала ладошками в воздухе, будто уже готовилась взмахнуть крылышками и навсегда улететь в свои самоубийственные фантазии.

— Я тебя чем-то обидел? — голос его был осторожен.

— Ты!? Еще чего!.. Это я хочу обидеть тебя!

Тогда к страху подмешивалась сердитость:

— Ты сумасшедшая.

— Да, я сумасшедшая, и ты знаешь об этом. — Она не оборачивалась, а так и покачивалась, глядя завороженно вниз — тонкая, изящная, обнаженная. — Уходи сейчас же!

— Не уйду, — тихо, а теперь еще и гневно отрезал он. — Прыгай, хер с тобой!

Она покачивалась, покачивалась, и вдруг он, уловив момент, когда она чуть отклонилась назад, пружинистым движением выбросил себя из кровати, и, схватив ее за волосы, довольно грубо втащил в комнату, так что она плюхнулась на пол задом. Потом она сидела на полу, ухитряясь одновременно хныкать от боли, полученной во время приземления, изгибая спину, и тихо едко смеяться. Он одевался.

— Ты уходишь?

— Да.

— Прости меня. Останься.

Он говорил себе: «Чтобы еще раз… да ни ногой!» Но миновало несколько дней, и в груди поднималась такая тоска, так хотелось увидеть ее и так хотелось ее фокусов, что он опять приходил в общагу, поднимался на седьмой этаж. В ее сумасшествии воплотилось что-то неподдельно искреннее, что отзывалось в душе такой же взаимной сумасшедшинкой, некой щекоткой запредельного, бунтом против тех божков, в требовательные границы которых ты помещен, а это и правда чем-то похоже на ощущение безрассудного полета к ускользающей Луне.

Как-то зимним вечером по пути, кажется, в кино, или куда-то еще они шли малолюдным проулком, Дарья остановилась, глаза ее заблестели тем особым блеском, который он уже знал, и сказала весело:

— Сегодня год, как мы встретились первый раз… Ты забыл? Расстанемся прямо здесь! Навсегда!.. — И смеясь, стремительная, развевая полами широкой книзу легкой серой шубки, пошла от него назад.

Но ее сумасшествие, как в зеркале, тотчас отразилось в нем самом, ожгло его изнутри, и он, подчиняясь этому яростному огню, быстро нагнал ее, взял за плечо, развернул к себе и коротко, не очень, кажется, сильно, но все-таки с душой, выметнул кулак. Хлоп! Когда она приземлилась спиной в сугроб, полы шубки взметнулись, юбка задралась, обнажая темные теплые рейтузы.

Дарья надолго отравила его своим сумасшествием, ее образ несколько лет довлел над всеми остальными, которые время от времени память извлекала из тайников греха. Спутницы его молодости были порой совершенными антиподами друг другу: вроде умничающей студентки Ларисы, тонкой и ломкой, которую вскоре могла сменить парикмахерша Вера, полненькая, миловидная и простодушная. Сошникову каждый раз хотелось повторить ощущение полета. Но проходил месяц-второй, и Лариса обескураживала его своей неряшливостью, непритязательностью и каким-то холодным отчуждением не только к нему, но, кажется, к самой себе: «Ой, я сегодня никуда не пойду, я хочу отдохнуть». А Вера вдруг открывалась примитивным крохоборством, она словно и шествовала сквозь жизнь только для того, чтобы вот именно нести на себе свои одежды, прическу, макияж, отрепетированные взгляды, выученные фразочки, сумочку с разными блестящими предметами и даже все свои физиологические прелести. Не удивительно, что где-то в параллельных пространствах все время скользило тонкое одухотворенное сумасшедшинкой лицо Дарьи.

В двадцать пять он все еще чего-то желал: то страстной любви, то поездки на север и какой-нибудь необыкновенно интересной и опасной работы, вроде водолазной на морском спасателе, то большой премии за гениальную статейку в газетке, где уже несколько лет подвизался. Все оказывалось бенгальскими холодными искрами. На одной из вечеринок у друзей его уже поджидало «простое человеческое счастье». Счастье совсем не было похоже на сумасшедшую Дарью. А было спокойным, рассудительным, смазливым, хотя чуть полноватым, и было представлено ему как подруга подруги друга, со всеми множество раз повторенными за несколько лет и уже переросшими в привычку словами и действиями, заканчивавшими очередной круг теплого знакомства когда через пару дней, когда через пару недель, когда через пару месяцев. На этот раз привычка, не выдержав громоздкости, сошла с рельсов: через два месяца Ирина явилась на встречу вся в черном, но не как на трауре, а как на параде красивых ведьм: черные с блеском распущенные волосы, черные обтягивающие уже заметно пышное тело кофточка и юбка, черные туфли на каблуке, черные внимательно прощупывающие его глаза. И только одна яркая деталь: заколотый у виска маленький красный цветочек. Когда требовалось, она умела произвести эффект. Прячась под черным широким зонтом с мерцающими мистическими узорами, под шорох дождевых капель она сообщила ему, что аборт невозможен как по медицинским, так и по этическим соображениям. Ему было предложено право выбора — в случае отрицательного решения он «избавлялся от всяких претензий»!