У наших хозяев стал часто бывать молодой поэт Ян Рокита, писавший стихи о русских событиях. Его настоящее имя было Адольф Черный{4}. Он любил Россию и знаменовавшую наступление новых времен мятежность русского народа. Идея славянской взаимности и православный миф Достоевского о мессианском назначении русской нации рисовали перед его взором будущее, когда славянские народы, включая лужицких сербов, будут свободными и сообща пойдут по пути подлинного прогресса и расцвета культуры. Слово «свобода» звучало опьяняюще и зажигало сердца миллионов. Но старый мир еще далеко не отжил свой век. На западе Англия и Франция заключали сделки, спешили поживиться за чужой счет. Англия предоставила Франции свободу действий в Алжире. Франция в свою очередь обещала англичанам не препятствовать оккупации Египта.
Дом, где я родился, принадлежал семье Райнеров, дружившей с поэтом Адольфом Гейдуком{5}, а позднее с поэтом Яном Рокитой и художником Павлом Янсой{6}. Сестра нашего домовладельца Франтишека Райнера, управляющего городским хозяйством, была женой Гейдука, а дочери Райнера вышли замуж одна за Рокиту, другая за Янсу. Моя матушка прожила у Райнеров в прислугах добрых десять лет — она пришла в Писек пятнадцатилетней девочкой. Когда мои родители поженились, хозяева отвели им две каморки в углу двора. Одну темную, другую с двумя небольшими оконцами — здесь матушка стряпала, а отец занимался своим ремеслом. Сразу перед окнами располагались дровяники и сараи, забитые старым хламом.
Порой матушка любила поделиться воспоминаниями, тогда она рассказывала нам о родителях и о своей молодости.
Рассказывать она умела просто и интересно. И мы готовы были слушать ее с утра до вечера.
— Так вот, послушайте, — начинала она. — Мой отец, Ян Адамек, родом из Клоук, из крестьянской семьи. У его родителей было хорошо налаженное хозяйство. Но ему, младшему из сыновей, надела не полагалось, и он пошел в батраки к хозяину из Кршештёвиц. Там и познакомился он с моей матушкой, Марией Грубцовой из Смолча. Матушкины братья были сельскими ремесленниками, плотниками, пекарями, пивоварами. Один из них, беспечный пивовар, на свой страх и риск отправился странствовать по свету и осел в России, где-то под Черниговом. Поначалу он изредка посылал матери письма, а потом словно сквозь землю провалился. Должно быть, женился там. Нас было четверо, два мальчика и две девочки, Гонзик, Йозеф, я и Анна. Я очень любила ходить в школу и знала наизусть много разных стишков, так что пан учитель Гавлик жаловал меня. А вот нашей Анне ученье не очень-то давалось. Матушка послала ее в город искать место служанки, а меня хотела сделать швеей. После школы я училась шитью, ходила в Альбрехтице, а это, скажу я вам, порядочное расстояние. Два часа пешком спозаранку туда и два часа вечером обратно. Зимой выходишь затемно и возвращаешься — опять темень. Ну, ничего не поделаешь. Я была бойкая, шустрая, на ногу скорая, а все-таки уставала от такой дороги. Спустя год, когда я кое-чему выучилась, матушка устроила меня к пани Кошатковой, хозяйке корчмы, что напротив «Шпейхара». Там я училась готовить и обслуживала посетителей. Крестьяне не очень любили заходить в трактир. Крестьянин трясется над каждым пятаком, а за крейцер готов удавиться. Зато в корчму заглядывали пан приходский священник, пан старший учитель, почтмейстер, участковый жандарм, а также простые люди, те, что служили у господ и работали в лесу. Пани Кошаткова была вдовой, так что все хозяйство вели мы сами. Мне было пятнадцать лет, ей пятьдесят. И никто никогда не посмел обидеть нас. Это просто никому и в голову не пришло бы. Я, наверное, там и осталась бы, да наша Анна, жившая в прислугах в городе, заболела. Пришлось ей даже лечь в больницу. И матушка настояла, чтобы я пошла на ее место в семью мясника Тршештика. Да, жилось мне там сытно. Мяса я могла есть, сколько душе угодно. За всю жизнь я не съела столько колбасы и сосисок, как в ту пору. Зато мне все время приходилось стирать запачканные кровью фартуки. Только и видела я что кровь. Прямо мутило. Прежде, когда матушка резала курицу, я всегда, бывало, убегала из дому. Еще маленькой я не могла этого выносить. Я подыскала себе другое место, тоже у торговца, по имени Дртин. Он держал бакалейную лавку недалеко от Малой площади. Чего там только не продавалось! Мука и керосин, молоко и спирт, кофе и щетки, повидло и кислая капуста. А сахар продавали целыми головами или кололи. Ученики должны были уметь свертывать кульки, упаковывать шафран, растирать мак и молоть перец и все время что-то складывали и приводили в порядок. Беда тому, кто хотя бы на минуту замешкается, стоя за прилавком. Мне тоже иногда приходилось помогать в лавке. От Дртина я ушла потом к Райнерам и прожила у них целых десять лет. У них я не чувствовала себя просто служанкой. Я словно бы поднялась на ступеньку выше — ведь семья Райнеров принадлежала к числу лучших в городе. Не то чтобы они были богачами. Кроме большого дома, у них ничего не было. Зато Райнеры играли важную роль в культурной жизни Писека. Поэтому все уважали их. Пан Райнер был добрый и достойный человек. Первая его жена умерла и оставила ему троих детей — сына по имени Франтишек и двух девочек. От второй жены детей у него не было.
Матушка еще много лет спустя не раз вспоминала общество, которое собиралось у Райнеров. Сюда приходили супруги Гейдуки и Янсы, поэты Ян Рокита и Антонин Клаштерский{7}, местный литератор Шебек (Ариэтто){8}. Иногда заходила Ольга — дочь писателя Якуба Арбеса{9}.
— Все это были художники, поэты, оперные певцы или музыканты, — говорила матушка, наморщив лоб. — Я уж и не знаю, кто еще. Хозяин любил общество, любил потчевать гостей и устраивать всякие забавы. На это он был большой мастер. По службе ведал он городским хозяйством, лесными угодьями, экономиями и прудами. Когда осенью спускали пруды и вылавливали рыбу, у нас не переводились щуки и карпы. А потом начинался сезон охоты, мы запекали зайцев и куропаток, готовили мясо серны, которое подается чуть-чуть сырым. У пани Кошатковой я научилась готовить разные вкусные кушанья, но только здесь, у Райнеров, прошла настоящую школу поварского искусства. Я не хвастаюсь, — улыбнулась матушка. — Будь у нас деньги, я бы вам показала, что я за кухарка.
Об Адольфе Черном и его жене Божене матушка рассказывала особенно часто. Она не видела их уже добрых тридцать лет. И вдруг однажды — это случилось в мрачные годы фашистской оккупации — к нам зашла пожилая дама в сопровождении седоусого старца в темных очках и представилась: «Мы — Рокиты». Они, мол, приехали на несколько дней в Писек. И когда узнали, что мама жива, решили проведать ее и вспомнить годы своей молодости.
В ту пору пан Черный был уже старым и больным человеком. Он плохо слышал, разговаривать с ним было трудно. По большей части он молчал или смотрел на нас страдальческим и задумчивым взглядом, в котором таились печаль и тревога. Благородное лицо пани Божены тоже осунулось под бременем забот. Она страшилась за судьбу мужа, которого немцы не арестовали по чистой случайности. Для ареста у них было немало причин. Ведь Адольфа Черного все знали как неустанного поборника идеи славянской дружбы, одного из самых активных защитников лужицких сербов и страстного борца за их права.
В недолгие часы встречи словно что-то спало с плеч нашей матушки. Стало легче на сердце и у пани Божены. Они будто вернулись в былые времена, на несколько десятилетий назад, и мир наполнился для них покоем, стал таким, каким они знали его в годы молодости. Божена Черная вспомнила, как матушка носила ей записочки от Яна Рокиты, который жил вместе с Клаштерским в доме «У золотого колеса», как помогала им устраивать свидания, прибегая к различным невинным уловкам, так как старая пани Райнерова, мачеха Божены, ни за что не позволила бы, чтобы девушка из хорошей семьи встречалась с молодым человеком без присмотра родителей. А матушка в свою очередь спросила пани Божену, помнит ли она стихи из сборника Рокиты «Лилии из Твоих садов», которые когда-то знала наизусть.
Многие из них уже стерлись в памяти Божены. Ведь это было так давно. Но пан Черный не преминул упрекнуть ее в этом, когда в следующий раз принес книгу стихов «Любовь» — в нее вошли и стихи из того, первого его сборника. Он принес тогда и еще три книжки: «Я видел душу женщины», «Лесная сказка» и «Зимняя сказка». Нам он подарил четвертый том своих сочинений, который назывался «Революция». В него вошли стихи, написанные им под впечатлением первой русской революции 1905 года:
Гул под землей нарастает глубинный,
землю колеблет раскатистый гром.
Чудится, что через взгорья, равнины
к далям распахнутым, за окоём
тысячи диких коней пролетают…[3]
Я не знаю, кто из наших поэтов, кроме Яна Рокиты, в те годы так живо и непосредственно откликнулся на события в России:
Идущим толпам — ни конца, ни края,
их не сдержать, им вешний слышен зов.
Как будто это реки, лед ломая,
выходят с ревом волн из берегов[4].
Напомню еще заключительные стихи из поэмы «10 октября 1905»:
Лица шагающих закаменели.
Толпы идут, в их молчанье — гроза,
пальцы — в кулак, и к намеченной цели
строгие устремлены глаза.
Это безмолвие силою ярой
жарче огня и морозов грозней.
Видите? — Мир отметается старый
красными стягами завтрашних дней[5]