Иероглиф — страница 47 из 61

ему же повелению уходит в то небытие, которое ее и порождает.

Все. Довольно.

Я раздраженно трясу головой, сбрасывая с длинных белокурых волос последние капли, машу крыльями, обдувая себя горячим воздухом, и осторожными мягкими пальцами протираю свои насекомоподобные выпуклые большие глаза, и подрагивающий влажный мир вновь приобретает мертвенную четкость и определенность, которых так не хватает миру живому. У меня миллиарды глаз, и я вижу каждого человека, у меня есть крылья, и я стою перед каждым человеком, у меня умелые руки, и я знаю — что нужно каждому человеку. Их много, но я всемогущ, их желания смутны и противоречивы, но я всемогущ, они больны и неизлечимы, но я всемогущ, они недостойны помощи, но я всемогущ.

Я оглядываю их мир и не чувствую к нему никакой жалости. Его уже нельзя спасти, только уничтожить. Но вот это-то не в моих силах. Не я творил его, не я Кузнец, я только Пророк, и я слаб. У меня есть язык, и я могу утешить. Но что есть утешение, как не лакировка изъеденного жучками дерева, сгнившего внутри, трухлявого, смрадного, но еще сохранившего внешнюю, кажущуюся твердость, которую и может укрепить, склеить, пропитать тягучий лак добра. Им это поможет, я ясно вижу все, на то я и пророк, но что-то нужно делать, пусть бессмысленное, пусть безнадежное, но очень-очень важное.

Я глажу их лица и вытираю слезы, я врачую язвы и целую их в губы, я шепчу слова утешения и любви, я меняю им сердца, выкидывая готовые взорваться живые бомбы, и заменяю их цветами, я сею семена в лона бесплодных и лишаю жизни зачатых калек, я смахиваю с небес застывшие там бомбы и ракеты, я опускаю на землю сеющие смерть самолеты и обездвиживаю танки, я сажаю на мели военные корабли и подлодки, я поливаю умирающие в пустыне деревья и вдохновляю художников, я вылавливаю жала пуль и даю убийцам по розе, я выгребаю из рек отходы и спасаю бабочку из под колес автомобиля, я взлетаю в поднебесье, бережно сжимаю земной шар в руках и обмахиваю его крыльями, выметая прочь всю пыль, всю гадость и всю грязь, я прижимаю его к сердцу и извлекаю из него божественную мелодию, нажимая на клапаны вулканов, управляя мехами ядра и дуя тайфунами по струнам горных хребтов.

Весь мир чист. Снаружи. Он блестит на солнце, распространяя запах елея и ладана. Он мертв, его не оживляет движение и время, он как красивая, ярко раскрашенная статуэтка, чья вся прелесть в неизменности и ловко схваченной похожести на идеальную жизнь. Весь его смысл в безвременье, вся его красота в мазках реставратора. Я исправил явления, но я не смог проникнуть в сущность, ибо сущность не столько в них, в их воспитании, в их убеждениях, в их культуре, сколько в окружающем мире. Мне многое позволено, мне позволено все, кроме его уничтожения, и, значит, я не могу ничего, скованный условностями бытия, спеленатый фотонами, с повешенными на ногах гирями черных дыр, заключенный в клетку гравитации. Мне хочется быть тупым, безмозглым, безъязыким, я бьюсь, как птица, прожигаю крылья миллиардами звезд, пытаюсь откусить свой правдивый язык, но он ускользает от острых зубов, а руки не подчиняются моим желаниям. Я мучительно ищу выход и не нахожу его, а время, точнее безвременье, вечность, отпущенная мне, иссякает с ужасной быстротой. И на последнем кванте я понимаю что же нужно сделать. Это ужасно, это неправильно, это страшно и грязно, но это необходимо. Смерть — вот единственное искупление. Я стою перед каждым и целую их на прощанье. Это не поцелуй Иуды, это поцелуй прощения. Я сжимаю их сердца, и остается только пошевелить пальцем, но я медлю. Они пока ни в чем не виноваты. Они не ведают, что творят. Я раскрыл им глаза, я смягчил их сердца, я очистил мир, я дал им шанс, который, как я знаю, не будет использован, но они еще ничего не сделали, они прощены и невинны, как младенцы. Я не могу, не могу, не могу распорядиться их жизнями, прежде чем они сделают уже определенный, ясно видимый выбор. И я отступаю, я снимаю руку с сердец и понимаю, что вечность истекла. Я в последний раз взлетаю над миром, неуклюже задев его своим крылом, словно на прощание вычистив его от нескольких мелких пылинок, и лечу прочь с надеждой и покоем, которым не суждено сбыться.

Вот она, эта щель, которую я продолжаю сжимать чуть-чуть занемевшими пальцами. Мне не хочется выпускать сквозняк времени в облагороженный, застывший, красивый мир. Я славно убрался в комнате — подмел во всех углах, пропылесосил ковры и помыл их мыльной водой, собрал на швабру обильно разросшуюся паутину, переставил мебель и повесил кое-где красивые картины, и теперь мне предстоит распахнуть все окна, впустив в дом чад и смог перегруженной автомобильной магистрали, шум и гул стучащих по расшатанным рельсам трамваев и поездов, рев взлетающих и садящихся самолетов, открыть дверь для потерявших в бесконечном ожидании всякое терпение гостей, посетителей, любопытствующих и просто прохожих в грязных сапогах, калошах, ботинках, туфлях и туфельках, мокрых плащах, дождевиках и дубленках, воняющих потной псиной, от которых пол покрывается толстым слоем грязи, обои намокают от случайных прикосновений верхней одежды, а к запаху угарного газа начинает примешиваться аромат мокрых волос, немытых тел, гнилых зубов и несварения желудков.

Я с сожалением размыкаю пальцы, и меня начинает обдувать слабый ветерок. Он еще несет аромат цветов, горного воздуха, чисто вымытого тела, и от его свежести пульсируют звезды, Метагалактика продолжает набирать глубокий мучительный вдох, все еще не спеша с выдохом, до самой глубины легких, до красноты в слезящихся галактиках, планеты, подгоняемые ветерком, описывают замысловатые спирали, оси их начинают скрипеть от возникшего вращения, не успевшие изменить траектории астероиды вгрызаются в их атмосферы и поверхности, сквозняк времени перемешивает воздух, и он оживляет все живое и мертвое — ходят люди, извергаются вулканы, плещутся рыбы, волны накатывают на бетонированный берег.

Ветер продолжает нарастать, и вот уже вспыхнули первые сверхновые, словно детонаторы, порождая взрывы своих соседей, черные дыры, как оспа, высыпали в галактиках, всасывая в себя целые миры, где-то возник Великий Аттрактор, разинувший хищную пасть и глотающий целые галактические скопления, начала рваться ткань реальности, выпуская из мира неопределенности в наш мир Провидения сумасшедшую вероятность, за ними хлынули шторма и ураганы, и я пытаюсь сдержать хаос своими руками, крыльями, но меня отбросило, как щепку, изломало, искалечило, порвало крылья, размозжило глаза, язык наконец-то попал в хищный капкан зубов, превративших его в фарш, грудная клетка вмялась внутрь, проколов осколками ребер легкие, от мучительного напряжения и крика рвется гортань, взрывы галактик, как ножами, режут мое летящее в бездну тело, я пытаюсь остановить падение, хватаюсь за их предательские спирали, но они легко проходят сквозь пальцы, и теперь их у меня почти нет на руках.

Я низвержен. Еще один падший ангел. Я врезаюсь в атмосферу, раскаляюсь и начинаю гореть, меня сдавливает гравитация, черный шлейф пылающей плоти остается позади. Я кручусь, кувыркаюсь, горю, горю, горю. Падение на твердь не приносит облегчения — напоследок больно ударяюсь об пол и, захлебываясь криком, распластываюсь на нем, как выброшенная на камни медуза.

Еще одна вечность. И вновь мучения. Теперь от бессилия. Я, как калека, еще не привыкший, что у него нет теперь рук и ног, что он ослеп и онемел, и который тщетно пытается двигать уже несуществующими конечностями, беззвучно кричать и вглядываться в рноту. Это настолько ужасно, что в первые секунды я с трудом удерживаю себя от паники, сжигающей разум и превращающей калек в безумцев. Я успокаиваю ceбя и жалею. Мне больно, но боль моя союзница, отсекающая от мыслей и пробуждающая только одно-единственное желание — заткнуть ее, убить, уговорить, загнать в угол и отдохнуть в безмятежном покое обколотого наркотиками калеки.

Я шевелю пальцами и ощущаю, что с ними что-то случилось, будто бы в мягкие, резиновые трубки вставили железные штыри, но эти трубки каким-то образом сохранили способность гнуться, вытягиваться, завязываться в узлы, и они непроизвольно, не осознав совершенного над ними насилия, еще дергаются во все стороны, выписывают кривые, похожие на танец кобры, но железные прутья несокрушимы, и пальцы лишь больно натягивают неспокойные мышцы и кожу, пытаясь сорваться с них, как извивающиеся, агонизирующие черви на удочных крючках. Я вынужден остановить их бесполезные страдания, представив на секунду, как рвется перчатка ладони, слезает, обнажая неестественно прямые, бело-кровавые фаланги пальцев, и осторожно пытаюсь сжать кулаки в том единственном направлении, которое дозволительно для человеческих рук. Суставы вспоминают ломкие неуклюжие движения, пальцы сгибаются, мышцы перестают буянить, но я все равно чувствую руки так, словно мне нужно отвинтить маленький болтик с маленькой гаечки или взять со стола двухкопеечную монету, не снимая толстых меховых перчаток. С руками разобрались, думаю я и открываю глаза. Паника вновь со мной впечатление, будто смотрю на мир сквозь крохотные прорези в железной маске, и чтобы составить более-менее полное представление об окружающей обстановке, мне придется долго крутить головой, составляя мысленно мозаичную картинку из деталек, как раз размером с круглые дырки в преграде, поставленной перед моими глазами. Только потом наконец-то вспоминаю, что именно так и смотрит обыкновенный человек, коим я сейчас и являюсь.

На груди у меня лежит непосильная тяжесть, но это не то ощущение мышечного корсета, приспособленного управлять крыльями, а просто чувство раздавленного каблуком червячка, ненароком вылезшего из уютной норки в дождь наружу. Я не могу дышать, мне теперь ни за что не сдвинуть с себямонолит гравитации, и, чтобы не задохнуться, дышу диафрагмой — на ней тоже валяется монолит, но размером поменьше. Я ничего не слышу — в уши забиты плотные пробки, разрывающие, распирающие слуховые отверстия, вызывающие сильную головную боль, а челюсть сводит от непрекращающегос