и больно ушибаются евреи
о каменной реальности преграды.
Тем людям, что с рожденья здесь растут, –
им чужды наши качества и свойства;
похоже, не рассеется и тут
витающий над нами дух изгойства.
Еврейского характера загадочность
не гений совместила со злодейством,
а жертвенно хрустальную порядочность
с таким же неуемным прохиндейством.
Мы Богу молимся, наверно,
затем так яростно и хрипло,
что жизни пакостная скверна
на нас особенно налипла.
В еврейском гомоне и гаме
отрадно жить на склоне лет,
и даже нет проблем с деньгами,
поскольку просто денег нет.
Еврейского разума имя и суть –
бродяга, беглец и изгой:
еврей, выбираясь на правильный путь,
немедленно ищет другой.
Скитались не зря мы со скрипкой в руках:
на землях, евреями пройденных,
поют и бормочут на всех языках
еврейские песни о родинах.
Я антисемит, признаться честно,
ибо я лишен самодовольства
и в евреях вижу повсеместно
собственные низменные свойства.
Чуть выросли – счастья в пространстве кипучем
искать устремляются тут же
все рыбы – где глубже, все люди – где лучше.
евреи – где лучше и глубже.
Катаясь на российской карусели,
наевшись русской мудрости плодов,
евреи столь изрядно обрусели,
что всюду видят происки жидов.
Еврей живет, как будто рос,
не зная злобы и неволи:
сперва сует повсюду нос
и лишь потом кричит от боли.
Велик и мелок мой народец,
един и в грязи и в элите,
я кровь от крови инородец
в его нестойком монолите.
Евреям доверяют не вполне
и в космос не пускают, слава Богу:
евреи, оказавшись на Луне,
устроят и базар и синагогу.
Шепну я даже в миг, когда на грудь
уложат мне кладбищенские плиты:
жениться на еврейке – лучший путь
к удаче, за рубеж, в антисемиты.
На развалинах древнего Рима
я сижу и курю не спеша,
над руинами веет незримо
отлетевшая чья-то душа.
Под небом, безмятежно голубым,
спит серый Колизей порой вечерней;
мой предок на арене этой был
зарезан на потеху римской черни.
Римские руины – дух и мрамор,
тихо дремлет вечность в монолите;
здесь я, как усердный дикий варвар,
выцарапал имя на иврите.
В убогом притворе, где тесно плечу
и дряхлые дремлют скамейки,
я деве Марии поставил свечу –
несчастнейшей в мире еврейке.
Из Рима видней (как теперь отовсюду,
хоть жизнь моя там не легка)
тот город, который я если забуду –
отсохнет моя рука.
Я скроюсь в песках Иудейской пустыни
на кладбище плоском, просторном и нищем
и чувствовать стану костями пустыми,
как ветер истории поверху свищет.
Вон тот когда-то пел, как соловей,
а этот был невинная овечка,
а я и в прошлой жизни был еврей –
отпетый наглый нищий из местечка.
Знаешь, поразительно близка мне
почва эта с каменными стенами:
мы, должно быть, помним эти камни
нашими таинственными генами.
Я счастлив, что в посмертной вечной мгле,
посмертном бытии непознаваемом,
в навеки полюбившейся земле
я стану бесполезным ископаемым.
3
Высокого безделья ремесло
меня от процветания спасло
Как пробка из шампанского – со свистом
я вылетел в иное бытие,
с упрямостью храня в пути тернистом
шампанское дыхание свое.
Я живой и пока не готов умирать.
Я свободу обрел. Надо путь избирать.
А повсюду стоят, как большие гробы,
типовые проекты удачной судьбы.
Я тем, что жив и пью вино.
свою победу торжествую:
я мыслил, следователь, но
я существую.
В час важнейшего в жизни открытия
мне открылось, гордыню гоня,
что текущие в мире события
превосходно текут без меня.
За то и люблю я напитки густые,
что с гибельной вечностью в споре
набитые словом бутылки пустые
кидаю в житейское море.
Всегда у мысли есть ценитель,
я всюду слышу много лет:
вы выдающийся мыслитель,
но в нашей кассе денег нет.
Время щиплет незримые струны,
и звучу я, покуда не сгину,
дни мелькают, как пятки фортуны,
а с утра она дышит мне в спину.
Я нужен был и близок людям разным,
поскольку даром дружбы одарен,
хотя своим устройством несуразным
к изгнанию в себя приговорен.
Решать я даже в детстве не мечтал
задачи из житейского задачника,
я книги с упоением читал,
готовясь для карьеры неудачника.
Я в сортир когда иду среди ночи
то плетется пой Пегас по пятам,
ибо дух, который веет, где хочет,
посещает меня именно там.
Видно только с горных высей,
видно только с облаков:
даже в мире мудрых мыслей
бродит уйма мудаков.
Я живу, в суете мельтеша,
а за этими корчами спешки
изнутри наблюдает душа,
не скрывая обидной усмешки.
Моя малейшая затея
душе врага всегда была
свежа, как печень Прометея
глазам летящего орла.
В этой мутной с просветами темени,
непостижной душе и уму,
я герой, но не нашего времени,
а какого – уже не пойму.
Я пристегнут цепью и замком
к речи, мне с рождения родной:
я владею русским языком
менее, чем он владеет мной.
С утра нужна щепотка слов,
пощекотавших ум и слух,
чтоб ожил чуткий кайфолов,
согрелся жить мой грустный дух.
Очень много во мне плебейства,
я ругаюсь нехорошо,
и меня не зовут в семейства,
куда сам бы я хер пошел.
Мы бестрепетно выносим на свет
и выплескиваем в зрительный зал
то, что Бог нам сообщил как секрет,
но кому не говорить – не сказал.
Ум так же упростить себя бессилен,
как воля пред фатумом слаба,
чем больше в голове у нас извилин,
тем более извилиста судьба.
Что в жизни вреднее тоски и печали?
За многое множество прожитых дней
немало печальников мы повстречали –
они отравлялись печалью своей.
Каждый, в ком играет Божья искра,
ясно различим издалека,
и, когда игра не бескорыстна,
очень ей цена невелика.
Добру и злу внимая равнодушно,
и в жертвах побывал я, и в героях,
обоим поперек и непослушно
я жил и натерпелся от обоих.
Моей судьбы кривая линия
была крута, но и тогда
я не кидался в грех уныния
и блуд постылого труда.
Я люблю, когда слов бахрома
золотится на мыслях тугих,
а молчание – призрак ума,
если признаков нету других.
Живу привольно и кудряво,
поскольку резво и упрямо
хожу налево и направо
везде, где умный ходит прямо.
Очень давит меня иногда
тяжкий груз повседневного долга,
но укрыться я знаю куда
и в себя ухожу ненадолго.
Именно поэты и шуты
в рубище цветастом и убогом –
те слоны, атланты и киты,
что планету держат перед Богом.
Я счастлив ночью окунуться
во все, что вижу я во сне,
и в тот же миг стремлюсь проснуться,
когда реальность снится мне.
На свободе мне жить непривычно
после долгих невольничьих лет,