жаждут девственно чистые души,
слишком часто из нежной невинности
проступают ослиные уши.
Наш век нам подарил благую весть,
насыщенную горечью глобальной:
есть глупость незаразная, а есть –
опасная инфекцией повальной.
Я уважаю в корифеях
обильных знаний цвет и плод,
но в этих жизненных трофеях
всегда есть плесени налет.
Еще Гераклит однажды
заметил давным-давно,
что глуп, кто вступает дважды
в одно и то же гавно.
Забавно, что живя в благополучии,
судьбы своей усердные старатели,
мы жизнь свою значительно улучшили,
а смысл ее – значительно утратили.
А странно мы устроены: пласты
великих нам доставшихся наследий
листаются спокойно, как листы
альбома фотографий у соседей.
Во мне есть жалость к индивидам,
чья жизнь отнюдь не тяжела:
Господь им честно душу выдал,
но в них она не ожила.
Везде в эмиграции та же картина,
с какой и в России был тесно знаком:
болван идиотом ругает кретина,
который его обозвал дураком.
Мы так часто себя предавали,
накопляя душевную муть,
что теперь и на воле едва ли
мы решимся в себя заглянуть.
На крохотной точке пространства
в дымящемся жерле вулкана
амбиции наши и чванство
смешны, как усы таракана.
Учти, когда душа в тисках
липучей пакости мирской,
что впереди еще тоска
о днях, отравленных тоской.
По чувству легкой странной боли,
по пустоте неясной личной
внезапный выход из неволи
похож на смерть жены привычной.
Мы ищем истину в вине,
а не скребем перстом в затылке,
и если нет ее на дне –
она уже в другой бутылке.
Жить, не зная гнета и нажима,
жить без ощущенья почвы зыбкой –
в наше время столь же достижимо,
как совокупленье птички с рыбкой.
Давно среди людей томясь и нежась,
я чувствую, едва соприкоснусь:
есть люди, источающие свежесть,
а есть – распространяющие гнусь.
Сменилось место, обстоятельства,
система символов и знаков,
но запах, суть и вкус предательства
на всей планете одинаков.
Не явно, не всегда и не везде,
но часто вдруг на жизненной дороге
по мере приближения к беде
есть в воздухе сгущение тревоги.
Наука ускоряет свой разбег
и техника за ней несется вскачь,
но столь же неизменен человек
и столь же безутешен женский плач.
Надежность, покой, постоянство –
откуда им взяться на свете,
где время летит сквозь пространство,
свистя, как свихнувшийся ветер.
Многие знакомые мои –
вряд ли это видно им самим –
жизни проживают не свои,
а случайно выпавшие им.
Мы с прошлым распростились. Мы в бегах.
И здесь от нас немедля отвязался
тот вакуум на глиняных ногах,
который нам духовностью казался.
Присущая свободе неуверенность
ничтожного зерна в огромной ступке
рождает в нас душевную растерянность,
кидающую в странные поступки.
Мы, как видно, другой породы,
если с маху и на лету
в диком вакууме свободы
мы разбились о пустоту.
Не зря у Бога люди вечно просят
успеха и удачи в деле частном:
хотя нам деньги счастья не приносят,
но с ними много легче быть несчастным.
Густой поток душевных драм
берет разбег из той беды,
что наши сны – дворец и храм,
а явь – торговые ряды.
После смерти мертвецки мертвы,
прокрутившись в земном колесе,
все, кто жил только ради жратвы,
а кто жил ради пьянства – не все.
Правнук наши жизни подытожит.
Если не заметит – не жалей.
Радуйся, что в землю нас положат,
а не, слава Богу, в мавзолей.
6
Увы, когда с годами стал я старше,
со мною стали суше секретарши
Состариваясь в крови студенистой,
система наших крестиков и ноликов
доводит гормональных оптимистов
до геморроидальных меланхоликов.
Когда во рту десятки пломб –
ужели вы не замечали,
как уменьшается апломб
и прибавляются печали?
Душой и телом охладев,
я погасил мою жаровню:
еще смотрю на нежных дев
а для чего – уже не помню.
У старости – особые черты:
душа уже гуляет без размаха,
а радости восторги и мечты –
к желудку поднимаются от паха.
Возвратом нежности маня,
не искушай меня без нужды;
все, что осталось от меня,
годится максимум для дружбы.
На склоне лет печаль некстати,
но все же слаще дела нет,
чем грустно думать на закате,
из-за чего зачах рассвет.
А ты подумал ли, стареющий еврей,
когда увязывал в узлы пожитки куцые,
что мы бросаем сыновей и дочерей
на баррикады сексуальной революции?
Покуда мне блаженство по плечу,
пока из этой жизни не исчезну –
с восторгом ощущая, что лечу,
я падаю в финансовую бездну.
Исчерпываюсь, таю, истощаюсь –
изнашивает всех судьба земная,
но многие, с которыми общаюсь,
дано уже мертвы, того не зная.
Стократ блажен, кому дано
избегнуть осени, в которой
бормочет старое гавно,
что было фауной и флорой.
В такие дни то холодно, то жарко,
и всюду в теле студень вместо жил,
становится себя ужасно жалко
и мерзко, что до жалости дожил.
Идут года. Еще одно
теперь известно мне страдание:
отнюдь не каждому дано
достойно встретить увядание.
От боли душевной, от болей телесных,
от мыслей, вселяющих боль, –
целительней нету на свете компресса,
чем залитый внутрь алкоголь.
Тоска бессмысленных скитаний,
бесплодный пыл уплывших дней,
напрасный жар пустых мечтаний
сохранны в памяти моей.
Уже по склону я иду,
уже смотрю издалека,
а все еще чего-то жду
от телефонного звонка.
В апреле мы играли на свирели,
все лето проработали внаем,
а к осени заметно присмирели
и тихую невнятицу поем.
Как ночь безнадежно душна!
Как жалят укусы презрения!
Бессонница тем и страшна,
что дарит наплывы прозрения.
Если не играл ханжу-аскета,
если нараспашку сквозь года –
в запахе осеннего букета
лето сохраняется тогда.
Судьбой в труху не перемолот,
еще в уме, когда не злюсь,
я так теперь уже немолод,
что даже смерти не боюсь.
Знаю с ясностью откровения,
что мне выбрать и предпочесть.
Хлеб изгнания. Сок забвения.
Одиночество, осень, честь.
Летят года, остатки сладки,
и грех печалиться.
Как жизнь твоя? Она в порядке,
она кончается.
На старости, в покое и тиши
окрепло понимание мое,
что учат нас отсутствию души
лишь те, кто хочет вытравить ее.
Сделать зубы мечтал я давно –
обаяние сразу удвоя,
я ковбоя сыграл бы в кино,
а возможно – и лошадь ковбоя.
Ленив, апатичен, безволен,
и разум и дух недвижимы –
я странно и тягостно болен
утратой какой-то пружины.
В промозглой мгле живет морока
соблазна сдаться, все оставить
и до естественного срока
душе свободу предоставить.
Я хотел бы на торжественной латыни