Иерусалимские гарики — страница 7 из 28

жаждут девственно чистые души,

слишком часто из нежной невинности

проступают ослиные уши.

Наш век нам подарил благую весть,

насыщенную горечью глобальной:

есть глупость незаразная, а есть –

опасная инфекцией повальной.

Я уважаю в корифеях

обильных знаний цвет и плод,

но в этих жизненных трофеях

всегда есть плесени налет.

Еще Гераклит однажды

заметил давным-давно,

что глуп, кто вступает дважды

в одно и то же гавно.

Забавно, что живя в благополучии,

судьбы своей усердные старатели,

мы жизнь свою значительно улучшили,

а смысл ее – значительно утратили.

А странно мы устроены: пласты

великих нам доставшихся наследий

листаются спокойно, как листы

альбома фотографий у соседей.

Во мне есть жалость к индивидам,

чья жизнь отнюдь не тяжела:

Господь им честно душу выдал,

но в них она не ожила.

Везде в эмиграции та же картина,

с какой и в России был тесно знаком:

болван идиотом ругает кретина,

который его обозвал дураком.

Мы так часто себя предавали,

накопляя душевную муть,

что теперь и на воле едва ли

мы решимся в себя заглянуть.

На крохотной точке пространства

в дымящемся жерле вулкана

амбиции наши и чванство

смешны, как усы таракана.

Учти, когда душа в тисках

липучей пакости мирской,

что впереди еще тоска

о днях, отравленных тоской.

По чувству легкой странной боли,

по пустоте неясной личной

внезапный выход из неволи

похож на смерть жены привычной.

Мы ищем истину в вине,

а не скребем перстом в затылке,

и если нет ее на дне –

она уже в другой бутылке.

Жить, не зная гнета и нажима,

жить без ощущенья почвы зыбкой –

в наше время столь же достижимо,

как совокупленье птички с рыбкой.

Давно среди людей томясь и нежась,

я чувствую, едва соприкоснусь:

есть люди, источающие свежесть,

а есть – распространяющие гнусь.

Сменилось место, обстоятельства,

система символов и знаков,

но запах, суть и вкус предательства

на всей планете одинаков.

Не явно, не всегда и не везде,

но часто вдруг на жизненной дороге

по мере приближения к беде

есть в воздухе сгущение тревоги.

Наука ускоряет свой разбег

и техника за ней несется вскачь,

но столь же неизменен человек

и столь же безутешен женский плач.

Надежность, покой, постоянство –

откуда им взяться на свете,

где время летит сквозь пространство,

свистя, как свихнувшийся ветер.

Многие знакомые мои –

вряд ли это видно им самим –

жизни проживают не свои,

а случайно выпавшие им.

Мы с прошлым распростились. Мы в бегах.

И здесь от нас немедля отвязался

тот вакуум на глиняных ногах,

который нам духовностью казался.

Присущая свободе неуверенность

ничтожного зерна в огромной ступке

рождает в нас душевную растерянность,

кидающую в странные поступки.

Мы, как видно, другой породы,

если с маху и на лету

в диком вакууме свободы

мы разбились о пустоту.

Не зря у Бога люди вечно просят

успеха и удачи в деле частном:

хотя нам деньги счастья не приносят,

но с ними много легче быть несчастным.

Густой поток душевных драм

берет разбег из той беды,

что наши сны – дворец и храм,

а явь – торговые ряды.

После смерти мертвецки мертвы,

прокрутившись в земном колесе,

все, кто жил только ради жратвы,

а кто жил ради пьянства – не все.

Правнук наши жизни подытожит.

Если не заметит – не жалей.

Радуйся, что в землю нас положат,

а не, слава Богу, в мавзолей.

6

Увы, когда с годами стал я старше,

со мною стали суше секретарши

Состариваясь в крови студенистой,

система наших крестиков и ноликов

доводит гормональных оптимистов

до геморроидальных меланхоликов.

Когда во рту десятки пломб –

ужели вы не замечали,

как уменьшается апломб

и прибавляются печали?

Душой и телом охладев,

я погасил мою жаровню:

еще смотрю на нежных дев

а для чего – уже не помню.

У старости – особые черты:

душа уже гуляет без размаха,

а радости восторги и мечты –

к желудку поднимаются от паха.

Возвратом нежности маня,

не искушай меня без нужды;

все, что осталось от меня,

годится максимум для дружбы.

На склоне лет печаль некстати,

но все же слаще дела нет,

чем грустно думать на закате,

из-за чего зачах рассвет.

А ты подумал ли, стареющий еврей,

когда увязывал в узлы пожитки куцые,

что мы бросаем сыновей и дочерей

на баррикады сексуальной революции?

Покуда мне блаженство по плечу,

пока из этой жизни не исчезну –

с восторгом ощущая, что лечу,

я падаю в финансовую бездну.

Исчерпываюсь, таю, истощаюсь –

изнашивает всех судьба земная,

но многие, с которыми общаюсь,

дано уже мертвы, того не зная.

Стократ блажен, кому дано

избегнуть осени, в которой

бормочет старое гавно,

что было фауной и флорой.

В такие дни то холодно, то жарко,

и всюду в теле студень вместо жил,

становится себя ужасно жалко

и мерзко, что до жалости дожил.

Идут года. Еще одно

теперь известно мне страдание:

отнюдь не каждому дано

достойно встретить увядание.

От боли душевной, от болей телесных,

от мыслей, вселяющих боль, –

целительней нету на свете компресса,

чем залитый внутрь алкоголь.

Тоска бессмысленных скитаний,

бесплодный пыл уплывших дней,

напрасный жар пустых мечтаний

сохранны в памяти моей.

Уже по склону я иду,

уже смотрю издалека,

а все еще чего-то жду

от телефонного звонка.

В апреле мы играли на свирели,

все лето проработали внаем,

а к осени заметно присмирели

и тихую невнятицу поем.

Как ночь безнадежно душна!

Как жалят укусы презрения!

Бессонница тем и страшна,

что дарит наплывы прозрения.

Если не играл ханжу-аскета,

если нараспашку сквозь года –

в запахе осеннего букета

лето сохраняется тогда.

Судьбой в труху не перемолот,

еще в уме, когда не злюсь,

я так теперь уже немолод,

что даже смерти не боюсь.

Знаю с ясностью откровения,

что мне выбрать и предпочесть.

Хлеб изгнания. Сок забвения.

Одиночество, осень, честь.

Летят года, остатки сладки,

и грех печалиться.

Как жизнь твоя? Она в порядке,

она кончается.

На старости, в покое и тиши

окрепло понимание мое,

что учат нас отсутствию души

лишь те, кто хочет вытравить ее.

Сделать зубы мечтал я давно –

обаяние сразу удвоя,

я ковбоя сыграл бы в кино,

а возможно – и лошадь ковбоя.

Ленив, апатичен, безволен,

и разум и дух недвижимы –

я странно и тягостно болен

утратой какой-то пружины.

В промозглой мгле живет морока

соблазна сдаться, все оставить

и до естественного срока

душе свободу предоставить.

Я хотел бы на торжественной латыни