Герцог с лихорадочной поспешностью шагал по комнате. «Непонятная настойчивость, – шептал он. – Каждый другой человек на его месте при таких обстоятельствах лишил бы себя жизни не один, а десять раз. Сколько пленных, сидя в тюрьме, изощряют свои способности, чтобы уничтожить себя, и, не имея под руками для этого средств, разбивают головы о тюремные стены… А этому негодяю мы дали все, чтобы он себя уничтожил, и яд, и кинжал, но он отказывается принять мое благодеяние и исполнить мое искреннее желание».
– Господин герцог, – сказал главный палач Монморанси, – я имею некоторые основания полагать, что дело обойдется само собой. Яма, где сидит арестант, сильно расстроила его здоровье, его телесный недуг быстро развивается, и, мне кажется, он скоро должен перейти в иной мир.
– Как это ни будет скоро, но для меня может показаться слишком долгим. Быть может, смерть его мне понадобится через день, через час!
– В таком случае, – сказал, оскалив зубы, палач, – почему же вы не даете мне приказание покончить с ним разом.
– Не могу, Черный Конрад, король взял с меня клятву, чтобы я не убивал пленника. Нам остается одно средство: довести до полного отчаяния арестанта, чтобы он сам с собой покончил.
– В таком случае, – предложил палач, – можно устроить таким образом, что в самоубийстве не будет сомнения.
– Нет, Конрад, нельзя, я дал клятву на образе чудотворной иконы, которую епископ Ангулемский сам повесил на шею королю. Нет, нет, Конрад, я не могу стать клятвопреступником – это смертный грех!
Конрад ничего не отвечал, он давно привык слепо повиноваться воле господина. Притом же палач был сыном своего времени. Подвергнуть жертву адским мукам, довести ее до полного отчаяния, предоставить все средства к самоубийству – это можно, но нарушить клятву, данную на чудотворной иконе – смертный грех.
– Возьми фонарь и пойдем, – сказал после минутного молчания герцог.
Конрад зажег фонарь, надавил пружину, и в стене открылось большое отверстие. Оба осторожно стали спускаться вниз, в подземелье, по крутой лестнице. Несколько раз герцог чуть не упал, скользя по влажным ступеням, а его спутник, как видно, привыкший к этому маршруту, шел смело и уверенно.
– Скоро ли дойдем? – спросил Монморанси, останавливаясь на одной из площадок.
– Еще немного нужно спуститься вниз, монсеньор, мы уже находимся близ леса; слышите, как сладко пташки поют? – добавил палач, холодно улыбаясь.
И действительно, вскоре будто из недра земли послышался шум, крики, плач, рыдания.
– Они все обозначены в списке? – спросил герцог.
– Да, монсеньор, только одного я не записал – мужа молочницы Пьерины, Доминико.
– Это каким образом? Кто осмелился посадить в яму Доминико, который был всегда верным и послушным слугою?
– Герцог де Дамвиль, старший сын вашей милости, приказал.
– Мой сын? Хорошо же он начинает в восемнадцать лет; за какое преступление он наказал Доминико?
– Вашей светлости, вероятно, известно, что герцог де Дамвиль оказывал некоторое внимание Пьерине, что весьма естественно. Представьте себе, до какого безумия дошел Доминико, он осмелился запретить своей жене ходить к герцогу и даже ее ударил, когда заметил на лице ее улыбку.
– На сколько же времени герцог приказал тебе арестовать Доминико?
– До тех пор, пока я не получу приказа об его освобождении, но так как господин герцог вчера уехал в свои владения, то приказ этот едва ли скоро последует.
– Хорошо, сегодня вечером выпустить Доминико и сказать, что герцог Дамвиль, ввиду слезной просьбы Пьерины, прощает его. Затем послать гонца к герцогу с приказом от моего имени немедленно вернуться в Париж.
– Слушаюсь, ваша светлость, все будет исполнено по вашему желанию.
Наконец они дошли до самой нижней части тюрьмы. Здесь зараженный воздух, страшные вопли, раздававшиеся со всех сторон, олицетворяли собой ужас католического ада, так картинно рисуемого благочестивыми отцами иезуитами.
– Открой дверь каземата и наблюдай, – сказал Монморанси. – Однажды раздраженный пленник разорвал цепи и чуть было не убил меня.
– Монсеньор, можете быть совершенно спокойны, – сказал, осклабившись, палач, – цепи, скованные мной, никогда не разрываются.
Дверь каземата была открыта. Луч фонаря осветил ужасную картину. На низком каменном ложе виднелась бесформенная масса лохмотьев, цепей и человеческих членов; вонь стояла нестерпимая; два огненных глаза казались одни живыми в этой массе; белая всклокоченная борода; почти нагое исхудалое тело приподнялось, пленник встал и сел на своем ложе. Это был человек до крайности изнуренный, худой, но лицо его и до сих пор носило следы красоты. Арестант, увидев вошедших, бросился на них с сжатыми кулаками и, сдержанный цепью, прикованной к стене, бессильно упал на скамью. Вошедшие злобно расхохотались.
– Напрасно ты делаешь такие скачки, мой милый, – сказал палач, – ты можешь сломать себе кости: ведь эти цепи скованы мной специально для тебя.
– Убирайся вон, – вскричал Монморанси, – я желаю остаться с пленником наедине!
Палач ушел.
При звуке этого голоса пленник задрожал.
– Герцог, – прошептал он. – Боже мой! Боже мой!
– Да, – сказал Монморанси, – это я, которому ты изменил в дружбе, которого ты опозорил, соблазнив его жену. Теперь смотри на меня, граф Виргиний де Пуа, и скажи мне откровенно: чье положение лучше, твое или мое?
– Он мстит, – тихо лепетал узник, – наказывает меня! Бог с ним!
– Может, Бог тебя и простит, – отвечал грубо коннетабль, – но мое проклятие и моя месть неизменны.
– Я терплю мучения ада, – шептал узник.
– О, я вполне понимаю, это не прелестный альков замка Дамвиль, солома несколько тверже мягкой брачной постели, прикосновение цепей не так приятно, как нежные ручки герцогини Жильберты; что же делать, мой милый? Нужно применяться к обстоятельствам – так уж устроен свет.
– Наконец, что же ты хочешь от меня? – вскричал узник в припадке отчаяния. – Надеюсь, что теперь твоя месть удовлетворена?
– Моя месть удовлетворена? – отвечал с адским хохотом Монморанси. – Как мало ты меня знаешь, граф Виргиний, а ведь мы были с тобой когда-то друзьями. Если бы я видел тебя в глубине ада, терзаемого демонами, если б я был убежден, что твоя бессмертная душа обречена на вечные муки, и тогда едва ли я утешился бы. Но, несмотря на все это, я пришел предложить выход из этого страшного положения.
Узник приподнялся на колени, внимательно слушая Монморанси, и в его потухающих глазах загорелся луч надежды.
– Хочешь ли ты, – начал герцог после некоторого размышления, – хочешь ли заменить ужас тюрьмы спокойной жизнью в монастыре? Взамен этих цепей опоясаться монашеским поясом и окончить жизнь в раскаянии и молитве?
Узник жадно ловил каждое слово герцога.
– О Монморанси! – вскричал он. – Если ты дашь мне эту милость, ты будешь великодушнейшим из людей, и я окончу мою жизнь молитвой к Богу, дабы Он простил мои грехи и твои.
– Это будет зависеть от тебя.
– От меня! Да разве ты можешь думать, что я буду колебаться принять какие бы то ни было условия?
– Прекрасно. Подпиши эту бумагу, и цепи твои сегодня же спадут.
Узник взял бумагу и прочел следующее:
«Я, нижеподписавшийся граф Виргиний де Пуа, маркиз де Мевилль, владелец де ля Форте, де Дигане и других мест, кавалер ордена святого Михаила, клянусь перед Богом и людьми удалиться от мира и окончить жизнь мою в монастыре.
Вследствие чего отдаю все мои владения, титулы, богатство и привилегии моему дорогому племяннику Анри, герцогу де Дамвилю – сыну монсеньора Монморанси, великого коннетабля Франции.
Моего сына Карла, именующегося графом де Пуа, объявляю незаконным».
– Наглец! – вскричал узник, бросая бумагу в лицо Монморанси.
Тот не обратил на это никакого внимания и спросил:
– Хочешь ты подписать бумагу или нет?
– Чтобы объявить незаконным сына самой святой женщины, которая когда-либо существовала на свете! Лишить его привилегий? Ты, верно, обезумел! Где же бы я мог найти убежище против моей совести и против справедливого гнева Господа Бога?
– Но все равно твой сын не будет иметь ничего, твои владения описаны. Если они перейдут в мое семейство, то сын твой Карл может рассчитывать на наше великодушие, иначе он умрет с голода, ибо владения графа де Пуа должны перейти к графине де Брези, герцогине де Пуатье.
– Пусть будет, что будет, – отвечал несчастный, – но я не желаю разорять и предавать позору моего сына. Я скорее готов сжечь мою руку, чем подписать этот гнусный документ. Ты мог оковать меня цепями, подвергнуть страшным мукам, но тебе не удастся сделать меня сыноубийцей!
– Как знаешь, – сказал Монморанси, желая оставаться хладнокровным. – Но ты очень скоро раскаешься. Страдания твои увеличатся, и ты будешь просить смерти, как дара небес.
– Смерти! Ты давно обрек меня на самоубийство, предоставив к этому все средства.
– Это служит доказательством только моей к тебе дружбы. Жить без надежды нельзя, а у тебя ее давно нет.
– Быть может, при помощи Бога друзья мои узнают, где я, и освободят меня из этой могилы.
– Однако до сих пор они этого не сделали. Вот уже пять лет, как ты сидишь в тюрьме.
– Да, когда я предательски был брошен в эту яму, моему сыну было пятнадцать лет – теперь он скоро станет совершеннолетним, получит феодальные права и, быть может, отомстит тебе, подлый душегуб, за мои страдания.
– Ты бредишь, старик, – отвечал Монморанси, – я постараюсь заручиться приказом короля и уничтожить, стереть с лица земли твоего сына.
– Нет, король не даст тебе такого гнусного приказа, ты заблуждаешься. Притом же мой замок де Пуа очень солидно укреплен, потребуется по крайней мере шесть месяцев, чтобы взять его. Едва ли король, нуждающийся в войске постоянно, отдаст его тебе для личной мести.
– Хорошо. Оставайся здесь, если желаешь, а я постараюсь найти средства сломить твое упрямство.
– Средства? Понимаю, – ты говоришь о пытке.