л через сугробы прямо на волчий зов к лесу. Зачем он это сделал, и чем мог помочь несчастной жене, огнищанин не думал, он ни о чём сейчас не мог спокойно думать, она исчезла – и нужно было что-то делать, и он шёл, иногда проваливаясь почти по пояс в сугробы, вцепившись в деревянную рукоять топора. Ветер дул одесную, снег стегал чело и открытую часть лика, впереди сквозь круговерть метели неясно обрисовалась большая старая сосна, как одинокий дозорный перед тёмной громадой лесной чащи. Дойдя до неё, огнищанин остановился, чтобы перевести дыхание, он давно не хаживал с рогатиной на такое расстояние, но боли в сломанной ноге не чуял, кажется, он вообще перестал что-либо чувствовать. Ветер вдруг ослабел на какое-то время, будто решил отдохнуть перед новым зарядом снега. В этот миг даже луна вынырнула из своих облачных перин и залила ненадолго всё холодным серебристым светом, – и пляску снежной кутерьмы, и свежие сугробы, простеленные по уже кое-где потемневшему от недавних оттепелей насту.
То, что увидел в следующее мгновение огнищанин, обездвижило его и сделало на какое-то время немым. На небольшом холме у края леса сидела на высоком пне Утица, рядом с ней стояла большая волчица, которую жена поглаживала по голове и загривку, а ошую у её ног, словно домашний пёс, сидел матёрый волк. Напротив стояли два подъярка, внимательно глядя на старших, лишь иногда немного повизгивая и склоняя набок лобастые головы. Жена и волчица поглядели друг другу в очи, и волчица взвыла коротко и повелительно. Матёрый волк подошёл к подъяркам и они, будто обсуждая что-то, принялись тыкаться друг с другом носами. Утица встала с пня, на котором сидела, обняла волчицу, погладила за ухом матёрого и потрепала по холкам подъярков. Матёрый негромко не то рыкнул, не то как-то странно тявкнул, и один из подъярков, отойдя в сторону, вытащил из-под куста что-то большое и тёмное, крепче схватив зубами, поволок по снегу, затрусив вслед за женой, которая, махнув волкам рукой, пошла быстрой своей походкой к жилищу. Лемеш сполз по сосновому стволу, ноги его подкосились, когда Утица и волк прошли мимо него шагах в тридцати. Волк не услышал его запаха, потому что шли они с Утицей со стороны ветра. Жена и волк быстро скрылись в сумраке метельной ночи, облака снова поглотили полную луну, а метель завыла, закружила с новой силой, как будто специально дала огнищанину возможность увидеть сокровенное, и снова задёрнула вьюжную занавеску. Непроглядная метельная ночь опять поглотила всё вокруг, и в пяти шагах ничего уже было не различить. Поражённый только что увиденным, огнищанин всё сидел под сосной, ошеломлённый и растерянный. Из темноты вынырнуло нечто большое и тёмное и, радостно тявкнув, бросилось к нему. Это был его пёс, он первым делом облизал лик своего всё ещё неподвижного хозяина и с громким лаем стал тянуть его за полу тулупа, понуждая встать и идти домой.
Когда он вернулся в землянку, встревоженная Утица встретила его у ступенек. Он глядел ей в очи и молчал, не слыша её взволнованных вопросов о том, куда он пропал среди ночи. Она тоже взволновалась, понимая и чувствуя, что произошло нечто, но пока не могла точно понять, что именно.
– Скажи, Утица, ты оборотень? Не бойся, я никому не скажу, ты же мне жизнь спасла, из нави вытащила, скажи правду! Я видел тебя с волками, ты на пне сидела, а рядом волчица и матёрый волк… – голос огнищанина был хриплым и чужим, как в тот раз, когда его замерзающего тормошила и растирала снегом Утица.
Лесная жительница ничего не молвила в ответ, зато так на него поглядела, как могут смотреть только жёны, тогда человек чувствует себя не то младенцем, не то убогим или ещё того хуже. Обычно мужи от такого взгляда вначале не могут найти слов, а потом вспыхивают, как сухой хворост на горячих углях. То же случилось и с огнищанином. Он некоторое время моргал очами под невыносимым женским взглядом, а потом сразу сорвался на крик:
– Отчего ты на меня глядишь, как на умалишённого или как на дитя неразумное, я же тебя спросил, я видел, как ты и волки, я…
– Тебе уже шесть десятков скоро будет, а ты, как тот малец, всё в сказки веришь? – Наконец сжалилась над ним Утица. – Как мне на тебя глядеть, – вдруг тоже перешла она почти на крик, – коли у тебя ум мужской есть, а сердца нет. Вот возьму сейчас, оборочусь волчицей и разорву тебя, бестолкового, в клочья! – Она отошла вглубь жилища и скрылась за своей занавеской.
Вскоре оттуда послышались непонятные звуки, словно кто пил и давился водой, перемежая глотки шумными вздохами.
Лемеш позвал, но звуки только усилились.
Взяв горящую плошку с бараньим жиром, он несмело отодвинул занавеску.
Утица, закрыв лик своими сухими маленькими ладошками, беззвучно плакала, иногда шумно вздыхая и глотая слёзы.
Лемеш совсем растерялся, он давно не видел женских слёз.
– Ну, что ты, Утица, – пробормотал он, – ну, будет, что ж ты так плачешь, а? Ну, прости меня, дурня старого… Это я так, сгоряча, я тебе должен быть благодарен, а кто ты есть, не моё дело…
Утица опять шумно вздохнула, утёрла слёзы и молвила почти спокойно:
– Я уж не помню, когда в последний раз плакала. – Потом подняла блестящие очи на Лемеша и сказала устало, но неожиданно твёрдо: – Давай, снимай тулуп и садись на скамью. – Лемеш послушно сел, совсем сбитый с толку её поведением, и тоном, да и своим, кажется, тоже не меньше. – Ту волчицу я зову Мать, – пояснила Утица, садясь за столом напротив. – Она ко мне сама пришла, когда стрела охотника уложила её волка, а вторая застряла у неё в загривке. Следом за ней трусил маленький волчонок, она его ещё молоком кормила, оттого я и стала звать её Мать. Теперь он вырос, но я его по-прежнему зову Малыш, он не обижается. Подъярки – это его детки, а жена его в ловчей петле погибла, мы тогда так все по ней горевали. Они – моя лесная семья. Когда им было трудно, я им помогала, а когда мне, то они меня без помощи не оставляли. Вот и сегодня у них была добрая охота, и они принесли мне в подарок кусок кабана. Я у них, выходит, как старшая в семье, волки ведь не живут так долго, как люди, а мне уже под сорок, по волчьим меркам древняя совсем… – Тихо проговорила жена и с тяжкой грустью улыбнулась.
– Так я же отчего так подумал, тогда, когда ногу сломал, вначале увидел перед собой волчицу, а как опять в себя пришёл, то тебя узрел, вот и решил, что ты…
– Так ты Мать узрел, а после меня, и решил, что я – это она?! – всё с той же печалью и грустью молвила жена, вскидывая свой и без того вздёрнутый кончик носа. – Я про то и реку, что голос разума у вас, мужей, порой заглушает голос сердца, оттого и беды на голову свою бессердечную навлекаете. Это же Мать тебя нашла, и меня потом привела к тому месту, где ты замерзал, – молвила она совсем тихо и устало. – Я тебя снегом оттирала и по ланитам хлестала, и ругала тебя по всякому, чтоб не уснул вечным сном. А как очи то открыл, в тулуп завернула, и огонь принялась разводить, чтоб вытащить тебя из хлада нави, в которую ты уже наполовину ушёл.
Огнищанин вспомнил услышанные в полу сознанье слова: «Гляди, Мать, никак, очнулся, не зря-таки мы с тобой старались».
– А та оленья шкура, ну, из которой ты мне сапог сшила, она волками продырявлена была?
– Шкура? Ах, вот ты о чём… Шкура им не нужна, и волки после охоты позволяют, чтоб я её взяла себе, да и им легче тушу поверженного зверя глодать. А я потом из тех шкур одёжки шила да меняла на нужные мне вещи.
– Выходит, я не только тебе, но и волчице жизнью обязан? – совершенно растеряно проговорил муж и беспомощно заморгал очами, в которых отражался огонёк плошки.
– Я же тебе реку, это моя лесная семья, а ты оборотень, да оборотень, заладил, что твоя сорока белохвостая. Волки – они, как и люди, живут семьёй, советуются и решают всё вместе, и охотятся гуртом. Кто быстрее бегает, тот загонщик, а кто в броске силён, тот в засаде сидит. Твоих животных они не тронут, раз я здесь, вон даже собаке твоей от волчьей добычи перепало.
– А я на пса напустился, что он вместо охраны подворья на охоту шастает, – тем же виноватым голосом молвил Лемеш. – Ну, прости меня! – молвил огнищанин, кладя свою грубую длань на маленькую руку жены. Это было первое прикосновение, которое позволил себе Лемеш. Но лесная жена неожиданно быстро убрала руку и вскочила.
– Гляжу, ты уже без клюки своей обходишься, значит, я тут без надобности. – Голос жены в этот раз звучал с великой обидой и тоской. – Запрягай Буланого, а я пожитки свои соберу, домой мне пора! Вон уже второй петел пропел, утро на дворе. Сейчас корову в последний раз подою, скотине корм задам, а там уже сам справляйся.
Лемеш порывался несколько раз что-то сказать, возразить или остановить Утицу, но у него не хватило духу, да и не знал он, что говорить. Потому пошёл запрягать коня, а Утица принялась собирать свои кудели, чесала, прялку да прочий скарб.
Всю дорогу до лесной избушки ехали, не говоря ни слова, каждый впервые за последние долгие вечера, проведённые вместе, думал о своём. Только когда весь скарб лесной хозяйки перекочевал в её остывшую избушку, огнищанин пошарил в сене, устилавшем сани, и подал ей две свёрнутые бараньи шкуры.
– Вот…тебе, ты же оленью шкуру на меня извела…
– Не надо мне, обойдусь, – обиженно молвила жена.
– Держи, прошу, от чистого ведь сердца, – почти просительно молвил огнищанин. Он положил шкуры у ног хозяйки и, отчего-то злясь на себя, громко тронул коня, щёлкнув вожжами. Сани скоро скрылись за деревьями, а жена всё стояла у открытой двери стылой избушки и глядела перед собой, только, что она зрела, было тайной для всех, кроме неё самой.
Огнищанин ворчал про себя, коря неустойчивую, как ветреная девка, весеннюю погоду. То с утра крепко примораживало, и для поездки нужно было запрягать Буланого в сани, то к обеду начиналась настоящая распутица, снег с грязью вперемешку, когда от конских копыт летят ошмётки мокрой глины и брызгают струйки холодной грязной воды, и для поездки более подходил воз. А к вечеру опять всё сковывало морозом, комья мокрой земли превращались в камень, а грязноватые остатки снега в ледяные глыбы. Огнищанин в очередной раз взглянул на хмурое небо, прислушался к весеннему, не очень вроде холодному, однако пронизывающему ветру, и поругал себя: