Игорь. Корень Рода — страница 44 из 82

– Помочь надо, да тут опасность дитятке или матери, а коли далее на самотёк пустить, загинуть оба могут…

– Ты хочешь сказать… я должен выбрать… – задыхаясь от охватившего его волнения, страшно расширил очи огнищанин.

– Я, конечно, сделаю, что могу, – быстро забубнила повитуха, опуская очи, – и будем богов молить о здравии, только ты, как отец и муж, должен слово молвить…

– Спасайте…его! Его! – вдруг, видимо, из последних сил прокричала из-за конопляной занавеси Утица.

Огнищанин застонал, обхватив голову руками:

– Да что же это… как это… как можно…

– Ты вот что, отец, иди пока, иди, – устало молвила повитуха, беря нож. И повернулась к помощнице: – Приготовь иглу и нить, потом зашить надо будет… Ничего, всё сделаем, как надо…

Лемеш сидел прямо на снегу, но не чуял холода, его огнём палило изнутри. И вдруг из нутра землянки послышались не стоны и крики, а тонкий высокий голос младенца. Огнищанин сорвался с места.

– Сын! – известила повитуха, входя из-за занавески с кричащим мальцом. Они с помощницей омыли младенца в воде из талого снега, завернули в мягкую холстинку, загодя вытканную Утицей, и повитуха, передав пищащий свёрток Лемешу, поспешила опять к роженице.

За занавеской было подозрительно тихо, может, жена уснула? Так, говорят, нельзя спать сразу после родов… Лемеш несмело заглянул в укромный уголок возле печки, в котором пряталась Утица, когда выхаживала его, раненого, и который теперь стал родовой колыбелью в его избушке. Он узрел, что лик Утицы обострился, был бледен даже в свете плошки, только очи блестели, как угольки.

– Ничего не могу поделать, руда не останавливается, – глухо молвила повитуха. – Завари крапивы, живо, – велела она помощнице, – там у меня в оклунке пучок сухой есть.

– Гляди, милая, вот он, наш сын, ты чудо свершила, вот оно… – Проговорил взволнованный огнищанин, держа в огрубевших от работы руках, как нечто самое хрупкое на свете, живой свёрток с только что омытым младенцем. Он присел рядом с женой, осторожно и бережно показывая ей мальца. – Может, покормить надо, – обернулся он к повитухе. – К груди материнской приложить?

– Нет у неё молока, перегорело всё в родах горячечных, – тяжко вздохнула та.

Крапивное варево было готово, но Утица смогла сделать только глоток, остальное пролилось. Жива в ней иссякала на очах поражённого горем мужа. Передав мальца помощнице, дрожащей натруженной рукой он взял тонкую почти невесомую длань жены. Нечто подобие улыбки, печальной и радостной одновременно, озарило лик Утицы.

– Вот и выполнили мы слово, перед богами изречённое… до смертного часа вместе были… – молвила она едва слышно. Потом речь её стала несвязной, она ещё что-то шептала, еле шевеля устами, и, не находящий себе места, Лемеш слышал скорее уже её мысли, а не слова. – Всё-таки мы смогли одолеть… сын у нас, сын… береги его… Я с тобой завсегда буду, любый…

Оба понимали, что обессиленная Утица тихо уходит в навь, и никто не в силах того ухода остановить. Как страшно, когда на твоих руках умирает самый близкий человек, ты разумеешь это, но ничего поделать не можешь. Последние мгновения истекают вместе с рудой, ты сильный телом, но не можешь остановить истечения живы из самого дорогого человека, и в сей миг не только понимаешь разумом, но и чувствуешь всем своим рвущимся на части сердцем и каждой внутренней струной и жилой, что расстаёшься с самым дорогим человеком навсегда!

Утица закрыла очи и затихла с печальной и счастливой улыбкой на ещё тёплых устах. Полыхая в тяжко-горячем пламени горя, Лемеш сильнее сжал сухую длань любимой, будто этим мог удержать её в мире живых ещё на одно, самое короткое мгновение, и почувствовал, как ушла из неё жизнь, вся до последней капли. Так улетают птицы из гнезда, так уходит сок из засыхающего древа, так иссякает в роднике живительная влага. И приходит Смерть, равнодушная и беспощадная, отнимая тех, кого мы так любили и с кем были связаны тысячами живых нитей, враз отсекая их своей острой косой.

Повитуха, подойдя, глянула на недвижную роженицу, потом приподняла веко.

– Скончалась, сердешная… не выдержала… горе-то какое… – запричитала она.

За стенами землянки, со стороны леса, вдруг послышался волчий вой, такой тоскливый и протяжный, что у всех похолодела кровь в жилах. Повитуха с помощницей боязливо переглянулись, невольно придвинувшись ближе. А потом и вовсе схватились одна за другую, оттого что Лемеш, сгорая в огне нежданной утраты и острой душевной боли, вскричал не хуже матёрого волка. Он не то выл, не то стонал, не то рыдал, и глас его смешивался с волчьим воем, соединяясь в одном непомерно тяжком горе потери. Так он стенал много лет назад, когда потерял свою первую семью. Такая же безмерная беда, горько-полынная, до тошноты и кругов перед очами, накрыла его почти с головой. И только некий оселок в сознании не позволял забыться, потому что по въевшейся огнищанской привычке он знал, что держит ответ не только за себя, но и за ждущую его мозолистых рук пашню, и за домашний скот, и за этих испуганных повитух, и за крошечный комочек жизни, оставленный ему ушедшей на Тот Свет любимой…

Когда огнищанин, обессилев, затих, обнимая недвижно лежащую на ложе жену, он, наконец, услышал слова бабки и её молодой помощницы, что глядели на него с неким суеверным страхом.

– Ты того, кормилицу сыщи, – молвила осторожно повитуха, – а то ведь коровье или козье молоко не так дитя принимает, как материнское, да и как тебе одному и с хозяйством и с мальцом управляться. Вишь, как надрывается, прям не голосит, а звенит, чистый тебе Звенислав!

Лемеш, как больной, поднялся и сел у изголовья недвижной жены.

– А чего искать, вон у Добролады молока на троих хватит, а у неё дочурка одна, – подала голос помощница повитухи. – К ней везти мальца поскорей надо, голодный ведь, только волки там, совсем близко воют… – со страхом глянула она на дверь землянки.

– То не волки, то мой пёс смерть почуял, – мрачно выдавил Лемеш, хмуро глянув на говорившую. – Поехали, заодно и вас отвезу. – Он тяжело встал, и, последний раз проведя шершавой дланью по застывшему лику мёртвой жены, сгорбившись, направился к двери.

– А как же с женою быть, может, из веси нашей кого в помощь прислать? – спросила помощница, глянув на умершую.

– Я сам, никого не нужно присылать, – отрывисто ответил муж, отправляясь в амбар за зерном и прочими припасами для повитух и будущей кормилицы его первенца.

За деревьями на поляне, подняв умные и чуткие морды к узкому серпику новой луны, сидели волки. Громче всех трубным гласом выл Малыш, ему вторила Мать, следом подхватывали уже выросшие подъярки. На некотором расстоянии от лесных собратьев, также задрав к небу свою лохматую голову, подвывал большой чёрный пёс. И Лемешу казалось, что от этого холодного и тоскливого воя тоже пахло смертью.

– Я всё сделаю, как ты велела, родная, – тихо, как бы про себя, продолжал говорить с Утицей почерневший от горя огнищанин. – Вместе в радости стояли перед Триглавом священным, а теперь, перед ликом Мары, я тоже не стану свидетелей звать, мы в сей час будем вместе, только ты и я. Вот отвезу сыночка нашего, и вернусь, я скоро, погоди меня, я скоро…

Он всё приготовил и провёл из землянки к саням, уже стоявшим за воротами, изрядно перепуганных повитуху и её помощницу. Едва жёны с кричащим Звениславом поспешно уселись на сено, конь Лемеша, также чуявший близость волков, живо повлёк широкие розвальни по ещё неглубокому снегу.

Глава седьмаяОберег Свена

Лета 6429 (921)

В это утро Свен проснулся ранее обычного, прислушался к звукам в полусонном доме и за его толстыми бревенчатыми стенами. Начавшаяся вчера пурга, кажется, улеглась, завываний злого ветра не было слышно. Вылезать из-под тёплых одеял не хотелось, но порядок, к которому приучил его строгий дед Фарлаф, должен быть соблюден и сегодня. Нужно голышом выбежать на улицу, умыться снегом и, немного побегав по заснеженному двору, вернуться в дом, чтобы рассказать деду, какая сегодня погода.

«Вот же наградили меня боги родственником, даже в такой день, как сегодня, и не подумает сделать единственному внуку уступку, не дед, а сущий Локи!» – сердито думал уже на улице малец, растирая раскрасневшееся после снега и ветра тело. У него даже не возникало мысли ослушаться, потому что знал: кара будет строгой и неотвратимой, посему лучше поскорей всё исполнить и вернуться в дом.

Едва он натянул порты и рубаху, как скрипнула дверь, и в светёлку вошёл, чуть прихрамывая, дед Фарлаф. Он был в воинском облачении, с мечом и большим кинжалом на поясе.

– Сегодня тебе десять, мой мальчик, – торжественно молвил старый Фарлаф. – Ты становишься взрослым.

– Но ведь я ещё не принял Перунову клятву? – вопросительно вскинул на деда желтовато-зелёные, чем-то похожие на рысьи, глаза юный Свенгельд.

Фарлаф сгрёб в кулак прядь рыжих волос мальца и потрепал их, что должно было означать ласку.

– В древних родах свеев, откуда мы происходим, мужчиной становятся в десять лет. Поэтому я приготовил для тебя подарок, держи, – старый нурман протянул внуку нож с белой костяной рукоятью, на которой был вырезан затейливый узор, сплетённый с трёхконечным змеевиком.

– Я знаю, – обрадованно засияли очи мальца, – это Великий Триглав, у меня на обереге такой узор, вот, я всё знаю, деда!

– Да, только у нас это корни священного Дерева Иггдрасиль, которые объединяют три мира – небо, землю и страну мрака.

Но Свен не очень слушал пояснения деда, он весь погрузился в рассматривание боевого ножа. Оружие было явно не новое, костяная рукоять, вырезанная из бивня морского зверя, изрядно потёрта, на лезвии несколько больших зазубрин, видимо этот клинок встречал меч или кинжал врага. На обушке тоже несколько крупных и мелких засечек. Кожаная петля, предохраняющая от утери ножа, почернела и, из некогда желтоватой, стала почти чёрной. Серебряный обушок рукояти поцарапан, самый вершок его слегка сплющен, видимо им что-то забивали или наносили удары по чему-то твёрдому.