Против этого аргумента Воевода не устоял:
- Черт с тобой. Идем с нами.
Но мстительный Плакса живо уселся в наледь, поерзал на исхудалых половинках и торчком выставил ногу, грязные пальцы были небрежно замотаны ветошкой.
- Не могу. У меня на пятке нагнет. Придется нести.
Таким образом Плаксу водрузили на самодельные носилки, между Смердом и Воеводой, монах приятно угнездился, обеими руками указывая направление и медленно - медленно пять полумертвых потащились и скрылись в колком снежном сумраке.
На привалах Воевода злился в кулак - его власть пошатнулась, вместо ужина Смерд и Корчмарь, разинувшись, слушали бойкого монаха, даже Весопляс отдавал ему кусочки хлеба и сала, которыми угощал его грозный и справедливый Воевода.
Чавкая, Плакса, громоздил сумрачные своды из порфира и хрусталя, великанские кладовые, набитые различным съестным дрязгом, помесь Соломонова храма и колбасной лавки. И конечно же женщины! Эфиопки, мусульманки в газовых накидках, гологрудые ливанки, дебелые венгерские виноградарши и голландские корабелки, Прекрасные Оружейницы и Перчаточницы. Оттенки кожи оливковые и влажно-нежные, а еще - сливочные и солнечные, и припухлости восхитительного свойства, рассеченные алой впадинкой, искусственные розочки на титечках, старательно выбритые подмышки и розовые изнанки стоп.
Плакса таскал свою очарованную гвардию немыслимыми петлями по всему Малегрину, сколько раз пять пересохших глоток выли, завидев на самом жалком холме очертания амбара или водонапорной башни. Блаженное “Жри, чего хочешь” манило и звало.
Подпинывая крысиный трупик в очередном пустом зернохранилище, Воевода хихикал:
- Вот оно, твое изобилие. Сырный брат, бритая макушка!
- Дурак! Несмысленный - огрызался Плакса - Вот из-за того что вы думаете только о брюхе - крепость вам и не показывается! Грешники косолапые.
- А о чем прикажешь думать?
- Помышлять следует не о брюхе, но о духе! - наставительно гудел Плакса.
- Ну и пес с тобой. Но если через неделю твое “Жри, чего хочешь”, не объявится, пеняй на себя, - бурчал Воевода и волок Весопляса в погреб амбара.
- Может быть не надо… - мальчишка юлил, выкручивал запястье из луженой лапищи Воеводы.
- Надо, еще как надо… Розочки у них на титечках… Только душу растравили. Говноеды-мечтатели. Ненавижу. Иди, иди, ко мне пащенок, на безбабье и ты - соловей. Утри сопли, пряника дам, слышишь?
- Не надо, не надо пряника… - умолял Весопляс, остальные опускали глаза, ждали своей очереди.
Огрызки отчего замка на горе Кармель стали четырнадцатым Монсальватом на многотрудном пути нищебродов. Они поднимались на гребень трудно, хныкал сбивший в кровь ноги Весопляс, прорвались и перекосились носилки, Плакса охал на каждой выбоине, цеплялся за поручни.
Когда потянуло съестным духом от моей халупки, пятеро взбодрились и, охмелев от близости прекрасной жратвы, бросились наперегонки к камышовым дверям.
Милый мой замок Кармель, прекрасное “жри, чего хочешь”…
Я устал от их сбивчивых рассказов, рассольного запаха лохмотьев и обувных опорок. Медленный сон поглощал нас, глаза защипала песчаная дрема.
Воевода захрапел первым, его убаюкал Весопляс, выбиравший из одежды солдата вшей.
Остальные улеглись кто где.
Заговорив этим гаврикам зубы, я решил, что сбегу от них - благо конь вернулся и бродил за загородкой, подманить его ломтем лепешки ничего не стоило.
Я ждал, когда изгои покрепче заснут.
Сначала в хижине было тихо, из выбитой двери душно смердело немытыми телами.
Взошла луна, я скорчился на пороге, выжидая.
Но вот у потухшего костра началась приглушенная возня, шепот жаркий и испуганный. Потом - удушливый полустон, и из хижины метнулся человек, перемахнув через мои ноги.
Вскоре послышался упорный глухой плач.
Подкравшись, я увидел Весопляса. В одних портках он сидел, скорчившись в валежнике и бесстыдно скулил, часто сплевывая - у него были разбиты губы.
До чумного года отец, мать и челядь заботились обо мне, после я сам обеспечивал себя, но не знал женщины, то есть ответственности за слабого.
Сейчас мне не стыдно повиниться перед тобой, моя терпеливая супружница: я вытер его кровь рукавом своей рубахи, чем перепугал мальчишку до полусмерти, и сказал:
- Будешь спать со мной. На горе Кармель места вдоволь.
Я постелил попону под ветвями поваленного дерева, потянул Весопляса за собой в укромный шалаш.
Подросток чуднО взглянул на меня через плечо, задышал ртом и привычно потянул прочь свои замаранные портки.
Я перехватил его руку, тощую и холодную, как жабья лапка.
- Не надо. Мы будем спать. Просто спать. Ты понял?
Он коротко вздохнул, и, обняв меня за шею, проплакал, не разжимая губ, до утра.
Не помню сколько я приводил моих бродяг в Божеский вид. Заставил отмыться и вывести вшей, как платяных, так и площиц, выбриться ножом, бороду позволил оставить только Воеводе, тот и так смотрел на меня волком, ведь после памятной ночевки Весопляс ходил за мной тенью, а с ним даже не разговаривал.
Каждому нашлась одежда - за два года я много вещей натаскал из города, в том числе и приличное платье, теперь нас можно было принять за истощенных долгим странствием благородных путешественников, а не за банду подонков, как было раньше.
Два года я прожил в лесу, как Нарцисс - даже в реке отражение мое было смутно, последний раз я видел свое лицо еще до чумы.
Весопляс твердил, что я красив, но что с него было взять - ему все красивые, кто не бьет и не утомляет сверх меры, но услужливый парнишка начистил найденное в сундуке медное зеркало - и, взглянув в него, я понял, не без гордости, что сорванец был прав, расхваливая меня.
Я стал мужчиной, минуя юность.
Мы готовились к путешествию больше трех недель.
Положиться я мог разве что на Весопляса, да на Смерда. Комедиант был мне верен, потому что верен, второй восхищался мои умением сказать три связные фразы, да еще потому что - смерд и так ему положено испокон веков - быть ведомым и молчаливым.
Воевода же и Плакса, раньше, кстати, постоянно грызшиеся из-за переменчивой благосклонности Весопляса, объединились негласно против меня, ожидая малейшей моей промашки.
А Корчмарь метался, выбирая сильнейшего.
Поначалу мы решили идти в Кельн - все-таки вольный церковный город - а внимание и доверие церкви нам было необходимо.
Выезжали студеным утром, Смерд правил фургоном, Весопляс дремал у ног моих, готовый сменить возницу, а Плакса, Воевода и Корчмарь тащились пешком - я не хотел утруждать коня.
В Кельне мы бы пропали, если бы не неожиданные знакомства Весопляса, как выяснилось, его папаша при жизни был на короткой ноге с Архипиитом Кельнским - придворным поэтом и шпильманом Епископа.
Весопляс упросил меня отпустить его в дом Архипиита на пару дней, вспомнить прошлое знакомство.
По прошествии этого срока, мальчишка вернулся совершенно измочаленный с тягостными синяками под глазами, в новой щегольской курточке, с псалтерионом флорентийской работы под мышкой. Он замер в дверях и почти упал мне на руки, прошептав:
- Даниель… Епископ примет вас завтра в два часа пополудни. Не опаздывайте.
Спал бедняга без просыпу до следующего вечера. Что происходило в доме Архипиита два дня напролет - мне неизвестно, кстати на сей счет у меня возникали самые скабрезные мысли. С Весоплясом вечно были связаны какие-то скандальные истории, не смеющие назвать себя.
Сам Архипиит был человеком солидным, носил тяжелейшие мантии и не выходил из дому без серебряного лаврового венка - награды за давнее состязание рифмоплетов. Епископ Кельнский дорожил им, жаловал земли и ценные безделушки. Взамен Архипиит ежедневно приносил ему все новые оды, песни-восхваления, многострочные, и настолько расплывчатые, что их можно было применить к любому событию - от безвременной кончины епископской собачонки до Рождественских празднеств. Муза Архипиита работала ладно и точно, как хорошее пищеварение. И, надо отдать ему должное, его “исповеди” и “завещания” были блистательны.
“Эти песни мне всего
на земле дороже:
То бросает в жар от них,
То мороз по коже.
Пусть в харчевне я помру,
Но на смертном ложе,
Над поэтом - школяром,
Смилуйся, о Боже!
Не хотел я с юных дней
Маяться в заботе -
Для спасения души,
Позабыв о плоти.
Закружившись во хмелю,
Как в водовороте,
Я вещал, что в небесах
Благ не обретете!”
Одно удивляло: как сытый, разнеженный под дланью Епископа, сибарит и нахлебник мог сочинять такие стихи. Стихи, кабацкие, звучные, брошенные в мир руками, которые только что обнимали женщину или разламывали кровоточащие куски сочного жаркого из краденой овцы.
Но бывали дни, и даже месяцы, когда неприхотливый ход таланта Архипиита сбивался. Он неожиданно тупел, не мог выдавить из себя ни строчки и впадал в сонное бездумье, сдобренное отчаяньем. Епископ злился, рог изобилия с господского стола иссякал, Архипиит снимал мантию и, облачившись в обычный бюргерский костюмчик, бежал в деревню, где проводил порожние дни в болтовне с прицерковными старухами, рыбной ловле и мечтах. Ему оставалось только перебирать предыдущие рукописи и ждать.
Ждать, когда же наконец по улицам Кельна заскрипит ветхая колымага, запряженная клячей и волом, доверху набитая отвратительными отродьями комедиантского племени. Бранчливыми, неотесанными, грязными и вечно голодными жонглерами. Водил эту душную ораву пожилой прощелыга, на которого холеный Архипиит попросту молился.
Осведомители Архипиита немедленно доносили деревенскому отшельнику о прибытии старого жонглера. Старика ни свет ни заря вытряхивали на свет Божий и под руки тащили его окольными путями пред светлы очи придворного поэта.
Происходил выгодный обмен - нищий получал половину телячьей туши и три разменные монетки, а Архипиит оглаживал свитки с новыми стихами, которых хватало примерно на год - полтора.